Джон Ирвинг - Отель «Нью-Гэмпшир»
— Кажись, тупой оболтус подстрелил чью-то псину, — сказал мужчина в одной из лодок.
На причал вскарабкался старый рыбак в грязно-желтой штормовке; из-под его клочковатой грязно-белой бороды проглядывала задубелая, в рытвинах, кожа. Его мокрые сапоги хлюпали, а рыбой он пропах сильнее, чем корзина с приманкой, к которой тянулся Эрл. Рыбак был достаточно стар, чтобы застать золотые денечки «Арбутнота-что-на-море». Да и сам он тоже явно видал лучшие дни.
Разглядев мертвого медведя, рыбак стянул свою широкую зюйдвестку лапой тяжелой и корявой, как багор.
— Бог ты мой, — сказал он, благоговейно обхватывая плечи потрясенного мальчика с ружьем. — Бог ты мой. Хана Штату Мэн.
ГЛАВА 2. Первый отель «Нью-Гэмпшир»
Первый отель «Нью-Гэмпшир» родился примерно так: когда школа Дейри поняла, что если не принимать и девочек тоже, школе просто не выжить, Томпсоновская семинария для девиц осталась не у дел. На рынке недвижимости Дейри внезапно появился невостребованный большой кусок — а рынок этот был в постоянной депрессии. Никто не знал, что делать с огромным зданием, бывшим когда-то женской школой.
— Сжечь его, — предложила моя мать, — а на освободившемся месте разбить парк. Это и было что-то вроде парка: огромный участок земли, может быть около двух акров, в самом центре разрушающегося сердца города Дейри. Старые деревянные домики, когда-то предназначенные для больших семей, а теперь заселенные мирными вдовами и вдовцами и отставными преподавателями, томились среди умирающих вязов, окружавших четырехэтажное каменное чудище — здание школы, названной в честь Этель Томпсон. Мисс Томпсон была епископальным священником, успешно выдавая себя за мужчину до самой своей смерти (преподобный Эдвард Томпсон, пастор дейриского епископального прихода, о котором шла слава, что он прятал у себя дома беглых рабов). Открытие, что это женщина (последовавшее за несчастным случаем, когда она была задавлена, меняя колесо на своей повозке), не стало сюрпризом для некоторых мужчин в Дейри, которые хаживали к ней со своими невзгодами, когда ее слава как приходского пастора достигла высшей точки. И все же каким-то образом она накопила изрядную сумму, из которой ни одного пенни не оставила церкви; она все завещала на создание женской семинарии, «пока, — писала Этель Томпсон, — эта гадкая мужская академия не вынуждена будет принимать девочек».
Мой отец был согласен, что школа Дейри — гадка. И хотя мы, дети, любили играть на спортивных площадках, отец постоянно напоминал нам, что школа Дейри не «настоящая» школа. Ведь на месте города Дейри когда-то были молочные фермы 4 — ну а спортивные площадки школы были когда-то пастбищами; а когда в начале 1800-х была организована школа, старые коровники рядом с ней разрешили не сносить, а старым коровам позволялось свободно бродить вокруг школьных зданий — как студентам. Современная перепланировка превратила пастбища в спортивные площадки, но коровники, как и первые школьные здания, по-прежнему стояли в самом центре кампуса, а несколько, если можно так выразиться, символических коров все еще занимали места в коровниках. Это была школьная «стратегия игры», как говорил тренер Боб, предусматривавшая, что школьники будут ухаживать за коровами и одновременно посещать школьные занятия; из-за стратегии этой и учеба шла плохо, и коров плохо содержали, и перед Первой мировой войной от нее отказались. Однако в школе Дейри все еще водились преподаватели, которые твердо верили, что эту комбинацию школы и фермы следует вернуть к жизни — причем многие из них были из числа самых новеньких, самых молодых преподавателей.
Мой отец сопротивлялся плану возвращения школы Дейри к тому, что он называл «экспериментальным образованием в хлеву».
— Когда мои ребята будут достаточно взрослыми, чтобы пойти в эту убогую школу, — в ярости говорил он моей матери и тренеру Бобу, — они, уж конечно, получат академический балл за посадку сада.
— И университетскую благодарность за погрузку навоза! — говорил Айова Боб.
Другими словами, школа находилась в поисках собственной философии. Она теперь твердо считалась второсортной среди подготовительных школ. Хотя и строила свой курс с опорой на академические знания, преподавательский корпус все менее и менее был способен преподнести эти знания и соответственно не видел потребности в таком умении, а ученики становились все менее восприимчивы. В школу поступало все меньше народа, а потому и условия поступления упростились; школа стала одним из тех мест, куда можно было немедленно поступить, если тебя вышвырнули из другой школы. Некоторые преподаватели, которые, как мой отец, верили, что людей надо учить чтению, письму и даже правилам пунктуации, считали возню с такими учениками пустой тратой времени и готовы были махнуть на них рукой.
— Бисер перед свиньями, — изрекал мой отец. — Мы с таким же успехом можем учить их косить сено и доить коров.
— Они и в футбол не могут играть тоже, — сокрушался тренер Боб. — Они не хотят блокировать друг друга.
— Они не могут даже бегать, — говорил отец.
— Они не могут никого ударить, — говорил Айова Боб.
— Еще как могут, — заявил Фрэнк, который всегда встревал в разговор.
— Они залезли в оранжерею и совершили там акт вандализма. Повредили растения… — сказала мать, которая читала об этом инциденте в школьной газете, которую отец называл безграмотной.
— Один из них показал мне свою штучку, — сообщила Фрэнни, которая всегда что-нибудь вставляла некстати.
— Где? — спросил отец.
— За хоккейным полем, — ответила Фрэнни.
— А что ты вообще делала за хоккейным полем? — недовольно, как всегда, поинтересовался Фрэнк.
— Хоккейное поле в полной непригодности, — сказал тренер Боб. — За ним никто не ухаживает с тех пор, как уволился этот человек, не помню как его звали.
— Он не уволился, он умер, — сказал отец. Теперь, когда Айова Боб состарился, отец часто раздражался, беседуя со своим отцом.
В 1950 году Фрэнку было десять, Фрэнни — девять, мне — восемь, а Лилли — четыре; Эгг только что родился и по невинности своей не разделял нашего ужаса при мысли о том, что в один прекрасный день нам придется пойти в эту проклятущую школу. Отец считал, что к тому времени, когда Фрэнни настанет пора пойти в школу, туда будут принимать и девочек.
— Не из каких-то там прогрессивных помышлений, — заявлял он, — а просто, чтобы избежать банкротства.
Он, конечно, оказался прав. К 1952 году академические стандарты школы Дейри были под вопросом; народу поступало все меньше, а с качеством поступающих дело обстояло и того хуже. Чем меньше учеников поступало в школу Дейри, тем выше становилась плата за обучение, что также лишало школу учеников, и в результате учительский штат приходилось сокращать, а некоторые преподаватели — с принципами и каким-либо независимым доходом — сами подавали в отставку.
В 1953 году школьная футбольная команда подошла к концу сезона со счетом 1:9; тренер Боб считал, что школа ждет не дождется, когда он уйдет в отставку, чтобы навсегда покончить с футболом; это было слишком накладно, а бывшим питомцам, которые прежде финансово поддерживали футбол, да и всю физкультурную программу школы Дейри, стало стыдно приходить и смотреть на их игру.
— Все это из-за чертовой школьной формы, — заявил Айова Боб, отец закатил глаза и постарался с терпением отнестись к надвигающейся старости Боба.
Отец знал старость по Эрлу. Но, честно говоря, тренер Боб по поводу формы был не совсем не прав.
Цвета школы Дейри были взяты от ныне вымершей породы коров, подразумевались темно-шоколадный цвет и ярко-серебряный. Но с годами, с увеличением производства синтетических тканей, это насыщенное какао с серебром стало тусклым и мрачным.
— Цвет глины с облаками, — говорил мой отец.
Учащиеся школы Дейри, которые играли с нами, ребятами, когда не показывали Фрэнни свои штучки, проинформировали нас, как еще называют цвета, которые были символами школы. Старший ученик по имени Де Мео, Ральф Де Мео, одна из немногих звезд Айовы Боба и звезда весенних и зимних спринтерских забегов у отца, объяснил Фрэнку, Фрэнни и мне, что в действительности эти цвета значат.
— Серый цвет все равно что цвет лица покойника, — сказал Де Мео.
Мне было десять, и я его боялся; Фрэнни было одиннадцать, но она вела себя так, как будто была старше его; Фрэнку было двенадцать, и он боялся всех.
— Серый цвет все равно что цвет лица покойника, — медленно повторил Де Мео для меня. — А коричневый, коровье-коричневый, как цвет испражнений, — сказал он. — Испражнения — это значит говно, Фрэнк.
— Я знаю, — сказал Фрэнк.
— Покажи мне это опять, — сказала Фрэнни Де Мео; она имела в виду его штучку.