Юлия Вертела - Черный шар
Перемерзшая добытчица уже едва ли надеялась, что вечером муж разделит с ней трапезу. Они теперь редко виделись. Илья почти полностью переселился на работу, где его не раздражали жалобы жены и крики ребенка.
Ночами Маша спала очень плохо. Забывшись, она тут же вскидывалась и начинала горестно рыдать. Катя утешала ее как могла, но ребенок, измученный внутренним страданием, не находил покоя ни в чем. Когда ночами Маша подолгу кричала во весь голос, соседи возмущались, и бедная мать выносила малышку на улицу.
Обычно Катя направлялась в сторону небольшого скверика у троллейбусной остановки. По Невскому шатались подвыпившие и наркоманы. Но женщина была настолько контужена своей бедой, что возможные внешние опасности просто не воспринимала. Она садилась на единственную скамеечку, и одурманенный холодным воздухом ребенок засыпал на ее руках. Затихал и ночной проспект, уезжали последние проститутки, а Катя все сидела в скверике из пяти деревьев, заглядывая в окна тех, кому тоже не спится.
Забываясь сама, она видела, как в приглушенном свете за занавесками мелькали чьи-то тени, и сочиняла жизнь незнакомых ей людей, придумывая им такое счастье, что и не бывает. А Машенька спала под беззвездным небом, розоватым от света фонарей, и иногда Кате казалось, что было бы хорошо, если б они замерзли вот так, в скверике.
Но все же, стряхнув дремоту, она тащилась домой, где сонное тепло трущобы по-матерински встречало своих жильцов. Промерзшие, они валились в затхлую полутьму до рассвета.
“Есть ли у тебя сила?..”
Все твердили о новом Петербурге. Кое-где появились вывески на английском языке, а в магазинах неведомые продукты в красивых упаковках.
Гулый не замечал перемен, для него Петербург был явлением вневременным. Если бы кто-то сказал ему, что скоро не станет коммуналок и дворов-колодцев, он бы подумал, что это бред. Вся прелесть Питера и состояла в контрастах дворцов и подворотен. Его нельзя вылизать и причесать, он должен иметь оборотную сторону, грязную и больную, как бок шелудивой собаки. Гулый не верил в обещания о скором наведении порядка в городе, а потом, что считать порядком – отреставрированные гостиницы и подкрашенные фасады домов, в подвалах которых крысиные норы?
…Писатель заметил, что давно выехал за край бумажного листа и печатает по валику машинки. Мысль так же внезапно прервалась, как и возникла, – значит, пора выпить чаю.
На кухне он наткнулся на Катю, суетящуюся возле плиты.
– Будь добра, налей кипяточку.
Соседка наполнила горячей водой большую грязную лоханку, которую ей подал Гулый.
– Заварочки?
– Если можно.
– А сахарку?
– Да что вы… – писатель взял три ложечки, ведь не каждый день такая везуха.
Катя помешивала прозрачные щи в маленькой кастрюльке, она только что уложила спать ребенка и принялась за обед.
Гулый смотрел на нее, как на любопытную вещицу, однажды где-то виденную.
– Я знаю тебя, – говорил он странно, будто не с нею, а с собой.
– Откуда?
– Потому что знаю Петербург.
– Понимаю, – брови Кати удивленно поползли вверх.
– Ты кроткая.
– Скорее раненая…
– У меня много книг, возьми что-нибудь почитать.
В разгар дня шторы в комнате Гулого оказались задернутыми. Повсюду валялись книги, исписанные и запечатанные листки бумаги. Все та же красная тряпица прикрывала настольную лампу.
Катя взяла в руки хорошо знакомую книгу и по памяти проговорила:
“- Есть ли у тебя сила?
– Есть.
– Такая, чтобы вынести полную истину.
– Да.
– Я говорю: нет богов. Ты – один”.
– Ты один, – машинально повторила Катя. – Кстати, я видела вас накануне в Лавре.
– Меня можно увидеть всюду, куда пускают бесплатно, – заметил Гулый.
– Сейчас многие уверовали, точнее, стали ходить в церковь, – она запнулась. – Ну, вы понимаете…
– Я верю только в мимолетность, – отрезал писатель, – она делает жизнь уникальной. Опавший лист на ветке никогда не сменится по весне таким же точно. Именно поэтому мы страстно любим все преходящее.
– Значит ли это, что вечное – универсально?
– Вот именно. Универсальны законы Вселенной, химические элементы, и Бог есть высшая универсальность, из чего бы он ни был сделан.
– Трудно полюбить такого Бога, как трудно представить, чтобы страдающее сердце жило вечно, – тихо сказала Катя.
– Об этом я и говорю. К сожалению, мы любим только ускользающее, неповторимое. Мы и Христа любим вовсе не за жизнь вечную, а за то, что Сын Божий снизошел до страдания, до ограниченного человеческого бытия.
Катя пробежала глазами по исписанным листочкам:
– О чем?
– Ни о чем – ничтожные люди, ничтожные события.
– Зачем?
– Мысли мучают, как повышенное артериальное давление. Приходится пускать кровь.
– Я вам завидую, вы нашли рецепт.
– Не самый радикальный, но помогает.
– Даже если никто не прочтет?
– Но ведь я лечу себя, а не окружающих.
– Мне кажется, вы не искренни, – Катя лукаво улыбнулась.
Гулый хмыкнул. Его плоское, как у камбалы, лицо сделалось асимметричным, так что одна половина улыбалась, другая – плакала.
– Пожалуй, – пробормотал он, – но иногда я думаю, что, если бы за удовольствие от сочинительства мне бы еще и платили славой или деньгами, это было бы слишком хорошо.
– Вам не хотелось умереть? – в полумраке было легко задавать такие вопросы.
Гулый совершенно не удивился:
– Умереть – нет, хотелось не быть. Потом я прикинул, что это можно сделать всегда, так почему же именно сегодня?
– А если именно сегодня самый невыносимый день?
– Чтобы узнать, какой самый невыносимый, надо прожить все, – глаза писателя смотрели независимо друг от друга, словно принадлежали разным людям.
– Я хочу прочитать, – Катя потянула к себе черновик со стола. – Но здесь не проставлены страницы.
– В листках та же мимолетность, что и в жизни, – возьми любой.
Катя склонилась к красному полукругу от настольной лампы:
“Каждый день любовники встречались в ту самую пору, когда едва начинает смеркаться и любой предмет еще различим, но уже окутан дымкой. Небо постепенно наливается темнотой, стволы деревьев набухают и чернеют, а воздух в комнате сгущается, превращаясь в обволакивающую паутину. Эта небольшая прелюдия к ночи, длящаяся час, а может быть и менее, многими просто не замечается. Но пока существуют свет и тьма, стрелка часов, проходя меж ними, неизбежно окунается в серую краску смуты.
Тонкая, ускользающая полоска сумерек – время полутонов и любви, знакомое не каждому. Но сердца любовников безошибочно угадывают первые минуты убывания дневного света и начинают томиться в ожидании. Размытые вечерним туманом силуэты домов и деревьев заставляют их вздрагивать от предвкушения встречи. Они спешат друг к другу, зная, как коротко время сумерек и как незаметно и быстро подкрадывается тьма. Очертания их тел, не высвеченные дневным светом и не покрытые пеленою мрака, смягчаются и становятся безукоризненными. Бессмертная колыбель сумерек качает своих влюбленных детей.
Пошлость электрического света и холод ночи не были им знакомы и никогда не настигали их любовь. Как только силуэты домов и деревьев начинали сливаться в одну черную массу, любовники расставались…”
– Никогда бы не подумала, что вы пишете о любви, – изумилась Катя.
– А что же я должен, по-вашему, писать – ужастики, юморески? – краешек рта Гулого изогнулся запятой.
– Нет, отчего же, – смутилась соседка. – Но я представляла, что вы пишете, как… – она замялась. – Ну в общем, как…
– Как Достоевский? – Гулый расхохотался (вы видели когда-нибудь смеющуюся рыбу?). – Милая барышня, вы просто прелесть. Спасибо за чай, берите любые книги, только повеселее, не про смерть вечных богов, а хотя бы о любви.
Выйдя от писателя, Катя внезапно ощутила, что Петербург – еще и таинственный, сумеречный город, без четких граней, состоящий из неопределенности и смуты, задернутых штор и обнаженных тел за ними.
Болото и острова
Катя качала ребенка, находя в его существовании некое оправдание наступившему дню. На Невском гремели машины, и хорошо знакомая с детства отчужденность от промышленной жизни охватила ее. Грохот механизмов и рев моторов вызывали не то чтобы неприязнь, а скорее тоскливую апатию. Наверное, оттого что подобный шум накрепко увязался с буднями пятилеток, подвигами сталеваров, ударными стройками и героями-многостаночниками. С детства она ощущала себя маленькой сволочью, не имевшей отношения ко всему мозолистому и рекордному.
Через распахнутую форточку в комнату проникал холодный воздух без свежести. Женщина в очередной раз погрузилась в размышления о своей отстраненности от механически-жизнеутверждающей круговерти: “Я словно болото без островов – ребенок, работа, общепринятые заповеди – ничто не находит опоры в моей зыбкой трясине. Вот кажется, помани жизнь хоть чем-то настоящим так, чтоб захватило всю без остатка, – кинусь за ним на край света!.. Да только есть ли оно в тридесятом царстве, это настоящее, и откуда ему там взяться?.. Я – болото без островов, все засасываю, и ничего не порождаю, и только завидую твердым берегам, на которых растут сильные деревья и красивые цветы. Господи, да отчего же во мне такая расплывчатость? Неужели от нее никогда не избавиться?! Со слов знакомых, существует мой некий образ, в который можно поверить, и я думаю, что это я и есть. Когда же я сама пытаюсь заглянуть в глубь себя, то вижу все то же болото, в котором не за что зацепиться. Топко, холодно, пусто, и не на чем остановить взгляд, хотя… Хотя и для болот светит солнце, а значит, и в них есть что-то настоящее!.. Может, и во мне… – Катя посмотрела на личико спящего ребенка. – Может, и во мне есть хоть что-то настоящее, за что сможет уцепиться эта бедная малышка?”