Валерий Баранов - Жили-были други прадеды
Муж вернулся — вот ведь что. Год его не было дома, а сегодня ночью приехал. Спит сейчас…
Вслед за бабами вышла Тоня из кабинета после исчезновения управдома, подошла к клумбовому крану во дворе, покрутила. Пожурчало там, вытекло что-то ржавое, капля повисла и сорвалась. Другая стала натекать, чистая — и Тоня отступила в сторону, передвинула свою тень, чтобы пустить солнце на эту каплю.
Вот загадка: ни грусти, ни зла не чувствовалось и вроде не было у неё хлопот и дел. Она и не искала объяснений своему состоянию, безмятежно переживала то, что происходило сейчас в ней.
Это было и знакомо, и было уже забыто, и вдруг так нечаянно вернулось, и вот тогда она и решила: она — в очарованье.
Тоня знала это слово, да что — она любила его, как несбывшуюся мечту играть на пианино. Была особая чистота, какая-то нарядность в сердце её, в лице, в походке, когда она приходила в музыкальный кружок. Там женщина с огромными чёрными глазами таинственно смотрела в тихие глаза детишек — и резко поворачивалась к пианино, и кидала руки на клавиши…
Они ждали — сейчас загремит, что-то бурное будет, но пальцы долго невесомо лежали, и, наконец, рождался одинокий чистый звук…
Уехала та женщина…
И вот стояла Тоня Белозубова одиноко у клумбового крана — нету воды. Ну и ладно. Загадка с ней: очарованье. Рассказать бы о каждом миге прошлой ночи, но нет никого рядом, да и рассказать-то хотелось кому-нибудь молчаливому, чтобы слушал и понимал.
А кому?
Сейчас это вспомнить смешно: испугалась она ночью. Отчего-то проснулась и чувствует — рассматривает невидимый человек её неприкрытое тело, вот-вот прикоснётся. Дёрнула шнурок торшера. Никого… Голубой свет, привычные тени, в углу, на раскладном кресле, беззащитно раскинулась дочь, слишком длинноногая, и как тихо спит, легка в дыхании…
Дверь на балкон открыта, чёрный проём, но кому там быть, ведь третий этаж. Там вёдра, санки, таз, шагу — не ступить без грохота…
Потом она услышала шаги на лестнице…
И босиком к двери, халатом запахнулась, не вдев в рукава, стояла, помертвев от решимости, и открыла, не дождалась звонка.
Он это и оказался.
Чемодан оставили в коридоре, прошли на кухню и сели на табуретки, как перед дальней дорогой.
У него руки на коленях лежат спокойно, тяжело, у всех молчаливых так лежат, она замечала — у всех. А у неё руки пустые — и заныли, схватить бы что-нибудь, сжать, и она неловко повернулась к столу, вспомнив, что там часики. Ему показалось — сейчас она скользнёт на пол. Сергей подхватил её. Притянул к себе. Она послушно подалась, не отвечая ему телом, только говорила, когда чуть свободней было в груди от его объятий.
— Тебе, Серёжа, ванну приготовить бы… с дороги… Знаешь, это хорошо… всё в поездах… и рубашка пропотела… знаешь, ведь мужика с дороги вымыть — первое дело…
И засмеялась, в ней это песенно отозвалось: «Мужика с дороги вымыть — первое дело». Потом улыбнулась растерянно:
— А воды и нету. С вечера была, и ведь подумала ещё — надо бы запастись… У нас часто отключают. Забыла.
— В баню утром схожу, — это были его первые слова, и она смотрела на него, ожидая их ещё.
— Голос у тебя… твой, не изменился… Серёжа, а в баню я тебя не пущу, надо же, сколь дома не был — и в баню. Я ведь придумаю сейчас что-нибудь, придумаю… В чайнике есть, полный… И на балконе ведро дождевой, я собрала голову помыть для мягкости… Да я быстро, на газе…
Поливала его в ванне из кружки, дала большое полотенце и бельё с табачным запахом: пересыпала махоркой в шкафу от моли.
Пока наспех готовила еду, он сидел в комнате, в голубизне, возле спящей дочери. Вернулся на кухню с бутылкой водки.
— В чемодане там… обновы для вас…
Вот так всегда — сам не принесёт, не покажет, будто и забыл о них, да ненароком вспомнил. Она — в коридор, принесла чемодан на кухню. Рассматривала целлофановые пакеты с чем-то голубым, красным, белым внутри, догадывалась, что это…
— Вот Шурка встанет, начнём примерять с ней… Денег-то сколько! На руки, что ль, давали?
— Отпускали домой — дали, что набежало. Высчитывали ведь. Что-то и вам отсылали…
— Ага, мы с Шуркой получали каждый месяц.
— Хватало хоть, не голодали?
— Ой, да ты что?! Голодали! Я, конечно, без баловства с ней. А много ли нам надо? Это мужика прокормить… — Она осеклась, испугалась, не подумает ли он чего-нибудь глупого, нехорошего о ней. — Я завтра мяса куплю, пироги опять стану печь тебе… Вспоминал ты пироги мои?
Он улыбнулся Тоне, а сказал то, о чём и она в этот миг подумала, когда вспомнила о пирогах в мужнины рейсы, и уже пожалела, что напомнила о них.
Он сказал:
— На машину не пойду. Всё. По завязку. И ты вон измучилась.
От жгучего толчка в груди у неё набежали слёзы…
Она не стала разбирать сейчас, отчего заплакала, только осознала, что не одно лишь воспоминание о несчастном случае вызвало слёзы. Позже, ночью, оставшись одна в кухне, она снова думала об этом и снова, уже спокойнее и в то же время остро щемяще, пережила это мгновение. Да, конечно, он пожалел её — «и ты вон измучилась», а ведь верно, измучилась! И это тронуло её. Но и другое было: он, шофёр первого класса, с шестнадцати лет за рулём молчаливо презиравший другие профессии, он решил расстаться с кровным привычным делом и браться за неведомо что. Было поэтому ощущение лёгкости, успокоения, как после долгой боли, но и появилась тревога. И чудная была тревога: найдёт ли он хорошую работу? Да чего там — найдёт, станет ли он тем же, кем был? А был он «ас Белозубов». Станет ли? И она даже удивилась, что это волнует её. Его отказ от шофёрской работы был радостен ей, но что-то обидное для себя она угадывала в этом. Как будто он отступился от чего-то надёжного, твёрдого — не просто от профессии, а от того устойчивого порядка, уверенного образа жизни, который создался за десять лет до её замужества и стержнем которого был он сам, Сергей, с его тихим упрямством и чем-то очень мужским, надёжным в натуре. И если оступился…
Но это было ночью в одиночестве, а сейчас, когда он сказал, что больше не пойдёт шоферить, она всё то, что обдумывала ночью, ощутила разом, инстинктивно, и — слёзы, это ладно, — ждала ещё каких-то слов от него…
— Механиком пойду. Возьмут. А то слесарем или токарем на завод. — Он говорил давно обдуманное, и правильно говорил в его положении, а она всё ждала… — Я в колонии-то весь год на ремонте сидел. За баранку — ни разу. Хотели заставить — и никак, ни в какую.
— Тебя заставишь, как же. — Она словно подсказывала, подталкивала его к тому, чтобы прежний, надёжный Белозубов сказал ей точные для неё слова. И она подошла к нему, сидящему, неуверенно прикоснулась к его волосам ладонью, чуть-чуть притянула его голову к себе, и ей показалось: он сам ткнулся ей в грудь, как Шурка это делала… — А я тут жила и всё думала: вот вернётся — и не пущу его больше шоферить.
Это была правда, она часто об этом думала, но сейчас говорила об этом всё с тем же неосознанным желанием противодействия с его стороны.
— Ведь сколько лет всё ничего, а после того случая на машину гляну, особенно если шофёр молодой, и боюсь, прямо жду — вот сейчас что-нибудь и случится…
Такое состояние тоже было с ней несколько раз, и потом это сгладилось, но ей казалось нужным вспомнить об этом и как-то усилить, обострить давние переживания, чтобы он, упрямый и жёсткий, хоть как-нибудь снова показал, что он упрямый и жёсткий…
— Вот в кино я видела, как живут жёны лётчинские, все ждут и ждут — и не знают, вернется ли…
То ли он уловил что-то в её настроении, или сравнение показалось ему смешным, он рассмеялся:
— Во! Ну, жена! Да я летчиком смог бы, там никто под колёса не лезет.
Тоне тоже стало весело.
— Летчика-то нам и не хватало!.. Только для Шурки и было бы гордости, как же: папа — летчик!..
Сергей посмотрел на неё жёстко и с обидой.
— Она — что… Она знает, где я был?
— Двор знает, — быстро ответила Тоня. — А ведь сам знаешь, на чужой роток… Да не думай ты об этом, знает — и знает… Она уже большая… Разглядел ты её? Что она — сильно изменилась?
— Да видел… Голенастая она стала какая-то…
Тоня следила за ним: вот он, всё так же глядя в пол, усмехнулся, качнул в недоумении головой.
— Олененёнок…
Тоня с изумлением повторила про себя это слово. «О-ой! Серёжка, Серёжка!.. Оленёнок… А похоже, как похоже…»
…Большой свет в комнате так и не зажигали, был голубой сумрак от торшера, и лицо у Сергея бледное и словно небритое, как тогда на суде, да нет же, это когда уводили его, тогда и показалось — небритое, усталое, как после рейса…
Сейчас, на ощупь, мягкое оно было, нежное, как у Шурки…
— В кино часто ходила?
— Ой, да конечно, ходила, — легко отозвалась она и спустя мгновение поняла скрытый смысл вопроса. — Мы ведь с Шуркой. Как подружки… Зря ты это, Серёжа, не надо так… Мы ведь с ней и ревём вместе. Прибегает со двора зарёванная: почему, кричит, мальчишкой не родилась? Девчонкой тоже хорошо, говорю ей. Да-а, хорошо, девчонки не умеют драться. Да зачем тебе драться-то? Надо, говорит. Ну, всё-таки допыталась — пацанята во дворе отцом её попрекали, она и в драку… Поплакали вместе, да ничего — обидчикам спуску не даём…