Джойс Оутс - Дорогостоящая публика
Иногда во время переменок я звонил домой, подходила Джинджер, и я вешал трубку. Услышав голос Джинджер, я отчаянно силился уловить на заднем фоне хоть какие-нибудь признаки присутствия Нады — либо услышать ее нервную громкую игру на рояле, либо стук ее высоких каблучков, — но ничего такого не было слышно, и я не смел позвать ее к телефону. Если я был дома и звонил телефон, я всегда старался поднять трубку раньше Джинджер, чтобы сказать: «Нет, миссис Эверетт нет дома, а кто это, кто ее просит?» Обычно звонили женщины. Прикидываясь писклявым малолеткой, я с невинным видом их допрашивал: «А кто это говорит? Кто, кто? Вы что, рядом с нами живете?»
Однажды позвонил мужчина, и когда я сказал ему, что Нады нет, в трубке воцарилось странное молчание. Потом мужчина спросил: «А где она?» — что меня изумило, поскольку в Фернвуде задавать такой вопрос было не принято. «Уехала, — сказал я, — ее пригласили на обед. В бридж играть». Я покрывался потом, вслушиваясь в его задумчивое молчание и не зная, о чем он думает. Наконец мужчина, так и не назвавшись, повесил трубку.
А как-то раз, когда я входил в дом, возвращаясь из школы, зазвонил телефон; опережая Джинджер, я кинулся снять трубку и услышал тот же голос: «Можно миссис Эверетт?» Я бросил трубку. Устанавливая ее как надо на рычаг, Джинджер спросила:
— Что-то нехорошее сказал? Моей матери тоже один такой звонил…
Они только и делали, что развлекались. Часто Отец, подъехав на такси из аэропорта, влетал в дом перед самым приходом гостей и, пока они собирались, он принимал душ и брился, а потом тяжело сбегал по лестнице вниз, приглаживая волосы с обеих сторон и представая перед гостями радушным, гостеприимным хозяином — ему все было нипочем! Нада была в такие вечера необыкновенно хороша, будто все ее естество, каждая пора, каждая клеточка были созданы для подобных событий, волосы горят, пылают от возбуждения, глаза сияют, точно бриллианты, вся она, стройная, изящная, прелестная; и какие муки испытывал я, видя, как один за другим, таща за собой своих жен, прибывают мужчины, и гадая, есть ли среди них тот, кому предназначен ее особый взгляд. Я лежу ничком на площадке лестницы, притаился, боюсь выглянуть за край. До меня доносятся лишь бессвязные обрывки разговора:
— Ах, как мило…
— Ах, как…
— Я так рада, что…
Если появлялась одна из прежних знакомых Нады, одна из прежних ее соседок, они обменивались суетливыми церемонными поцелуями, легонько клюнув друг дружку по-птичьи.
Если гости появлялись достаточно рано, Нада позволяла и мне встречать их. Бывало, я, одетый, как маленький джентльмен, в темные отутюженные брючки и белый блейзер с гербом Школы имени Джонса Бегемота, обносил гостей hors d’oeuvres.[9] Ах, до чего я был мил! На мою худую, изможденную физиономию никто не смотрел, только на костюмчик, и все говорили, что я просто душка. Обдавая меня алкогольными и парфюмерными ароматами, гости все свои восклицания в мой адрес обращали к Наде, мужчины смотрели на Наду, стоявшую за моей спиной, так, как будто не стоило церемониться со мной, раз существует она.
— Скажи что-нибудь по-французски, Ричард! — небрежно кидала Нада, когда кто-нибудь из серебристо-седовласых джентльменов подносил зажигалку к ее сигарете, и я выдавал сконфуженно, скороговоркой что-нибудь французское.
— Il me l’a donné,[10] — говорила, выдыхая сигаретный дым, Нада и демонстрировала какой-то пустячок, что я недавно ей поднес, — скажем, маленького, под слоновую кость, слоника, купленного на выставке резных фигур в Музее изящных искусств. Гости сочли меня не по летам развитым и милым.
В такие вечера наш дом наполнялся каким-то неявным, как сон, волшебством, и не только потому, что зажигались свечи, не потому, что Нада бывала в невиданном платье, но в силу чего-то еще, какой-то авантюрной истомы. Перо Нады придало бы этому описанию некое странное, зловещее звучание, что я обнаруживал в ее рассказах, хоть и было оно едва уловимо, так что, может, существовало лишь в моем воображении. Так вот, наш дом наполнялся авантюрным духом. Вы думаете, эти люди, что являлись к нам, были склонны к авантюризму? Ни в коем случае. Знайте же, мои читатели, которым несть числа, что все одиннадцать лет своей полной драматизма жизни я подслушивал, прячась за дверью, в стенном шкафу, притаившись на площадках лестниц, я подслушивал тайком, как воришка, стараясь не дышать в трубку спаренного телефона, с постоянной опаской, что вот-вот меня засекут, — и потому уверяю вас, что достопочтенные жители Фернвуда (а также Брукфилда, Уотерфорда, Шарлотт-Пуант и иже с ними) весьма далеки от склонности к авантюризму. Они не произносят ругательных слов, не напиваются сверх меры, ибо стоит им слегка перебрать, как они могут тотчас утратить контроль над собой. Они не плеснут на скатерть вино, не опрокинут подноса, не прожгут дырку на поверхности стола или салфетке, так как это будет свидетельством утраты контроля над собой, а контроля над собой они не теряют никогда. Взгляните на них! Послушайте их! Такие люди в жизни никому лукаво не подмигнут, не станут заигрывать под столом с чьей-то беспечной ножкой. Разумеется, время от времени до вас доходят слухи о том, что они разводятся или повторно вступают в брак, или случается, кое-кто из них умирает, а значит, навсегда исчезает из поля зрения. Так откуда же взяться упомянутому авантюрному духу? Исключительно от Нады! Она пребывала в авантюрном упоении. Она была в упоении от собственного дома — от своей новой дорогой мебели, мраморного столика, изысканного книжного шкафа, подаренного ей двоюродной бабкой Отца и стоившего — нет уж, я хочу, чтобы вы знали! — весьма немало. В упоении от дорогих деликатесов, вынутых Джинджер из холодильника всего за полчаса до торжества, в упоении от своего белоснежно-белого платья, от изумрудного ожерелья, от того, как цокают кусочки льда в бокалах, а также от неповторимого ощущения, что наконец-то она царит, она правит бал, сделавшись частью того тайного, невидимого мира, который владеет и правит всем на свете.
Ведь как бы то ни было, а Фернвуд являлся олицетворением этой власти.
Стоило кому-нибудь из гостей заговорить о ее книгах, Нада очаровательно поводила плечиком, улыбалась и тотчас же переводила разговор на другое. Она прямо-таки обожала пресмыкаться, унижать себя перед этой публикой, вызывавшей в ней наивысшее восхищение только потому, что уподобиться ей Нада была не способна. И никогда ей было за ними не угнаться, никогда. Даже самая ничтожная из них, самая напыщенная, самая безобразная сморщенная вдовица могла восторжествовать над Надой только лишь потому, — вы вдумайтесь! — что не только никогда не читала Томаса Манна, но даже имени его в жизни не слыхивала и при этом ничуть не стыдилась собственного невежества. Бедная мамочка… Пусть она была порочна, пусть эгоистична, но я никогда не сомневался в том, что именно она — моя мать. Это в отношении Отца я сомневался. Все ждал, что вместо него появится другой, который не будет с несуразной, щенячьей, плаксивой улыбкой влетать в комнату, а войдет спокойно, уверенный в себе, властный. Появился ли этот человек в конце концов, этот призрачный, этот истинный отец? Об этом я со временем вам поведаю.
Итак, родители устраивали дома вечера и ходили по гостям. Это началось сразу, через неделю после приезда. Они обрели «популярность», как обретали везде, где бы мы ни жили. В силу свойской манеры поведения Отец становился желанным, хотя и не первостепенным, гостем. Из разряда тех, кого хозяйки вносят в список сразу же за перечнем основных гостей. В Наде, должно быть, усматривали некую загадочность: ее чтили как «интеллектуалку», однако сама она не щеголяла своей образованностью в обществе. Отказывалась говорить о своих книгах; ей было невдомек, что фернвудское общество лет на сто поотстало от той буржуазии, что с презрением взирала на интеллигенцию: нынешний Фернвуд стремился прижать интеллектуалов и «творческих личностей» к своей материнской груди и не отпускать из объятий до тех пор, пока полностью не улетучится их загадочное и неброское обаяние. Уже в свои десять лет я отметил, что эти люди гордятся Надой потому, что она «писательница», только сама она этого не понимала. Даже выслушивая бесконечную трескотню этих дам про кружки живописи при больницах, про уроки танцев, лепки, театральные кружки, про «круглые столы» любителей классической литературы, Нада не понимала ничего. Глаза ей застилала какая-то пелена, она лишалась широты обзора, что присуще очень близоруким людям.
Была средь местных одна дама. Могучий тип богини-охотницы, волосы у нее на голове стояли торчком и в разные стороны, на манер причесок придворных дам в эпоху Тюдоров. Она жила в Фернвуд-Деллс, полуроскошном районе, приличней нашего, но не таком шикарном, как Фернвуд-Хайтс. Была она вдовой, здорового и крепкого телосложения, как все вдовушки Фернвуда; играла в теннис и гольф, занималась плаваньем и греблей, путешествовала на попутках. Носила шифоновые платья, которые странновато смотрелись на ее мощной фигуре; вместе с тем я подслушал однажды, как Бэбэ Хофстэдтер сказала: