Кирил Бонфильоли - ГАМБИТ МАККАБРЕЯ
Дома в тот же вечер я провел два омерзительных часа с магнитофоном и альбомом какого-то переоцененного и переплачиваемого саксофониста начала 40-х, записывая обрывки и ошметки его зверского искусства и вновь и вновь повторяя фразы как бы в попытках достичь того, что саксофонист, быть может, назвал бы совершенством. Музыканта я вам не назову, ибо, кто знает — он может оказаться жив и по сей день (справедливости в мире нет ну просто никакой), а Общество наблюдения за исполнением авторских прав живо весьма и весьма, в чем я уверен намертво, — и уже изготовилось киской перед входом в мышиную нору.
Последующие несколько дней я играл свою роль. Великую Игру. Носил маску. Хуже того — я носил костюм и, боже всемогущий, те самые ботинки. Каждый вечер я подползал к этому узкому дому на этой задрипанной улочке в этом Сити, облаченный в позорную экипировку, и взбирался по лестнице, трепетнув похотливой ресницей-другой домоправительнице. Укрывшись в мерзкой комнатенке, в миазмах недокормленных мышей (да, испускавшихся комнатой, не мной), я проигрывал пленку безымянного саксофониста, время от времени разнообразя громкость, останавливая и пуская запись снова — и так далее, сам же выглядывал в окно, соразмеряя углы, дистанции и секторы обстрела, пока чертов саксофон не заигрывал мне печенки до смерти, и тогда я шаркал по ступеням вниз, увиливал от ныне вымытой и напомаженной, однако по-прежнему костлявой домоправительницы и угрюмо шагал по улице к остановке такси. Угрюмость поступи моей, едва ли нужно об этом упоминать, проистекала от необходимости промерить улицу шагами и соотнести дистанции с секторами обстрела. Я прикидывал, что Государственное Ландо в день Д будет шуршать на спорых 12 милях в час. Тригонометрия — единственное, что удавалось мне в школе. По крайней мере, единственное из мне удававшегося, о чем знали мои учителя и наставники.
Послушайте — давайте я сразу поясню, что все это мне вовсе не нравилось, ни целиком, ни частями. Я не говорю об одежде, над которой посмеялся бы даже Джордж Мелли,[52] не говорю о ботинках — «банановых особых», — которые до сих пор являются мне в кошмарах. А говорю я — в кои-то веки серьезно, — об основополагающей гнилости всего предприятия. Эта страна приютила мою семью, была к нам добра, позволила нам умеренно разбогатеть и ни разу не тыкала в нас глумливым перстом. Почему же тогда я напрягаю все свои извилины к тому, чтобы свести Монарха в могилу до срока? Ну да — мне велела жена, а это веская причина почти всех поступков для почти всех ребят, особенно если, как в данном случае, был даден крепкий намек, что я могу оказаться несколько мертв, если готовый продукт заказчика не устроит. К тому же существовал жуткий полковник Блюхер, который недвусмысленно заявил, что я должен подыгрывать Иоанне, пока не получу иных инструкций. Ни одно из этих соображений не вызывало у меня приязни к деятельности подобного рода; я обостренно осознавал, что у Джока система ценностей — солиднее моей.
Вместе с тем тогда я был человеком железным, преданным одному идеалу — остаться в живых, идеалу, что мнится бледненьким в ретроспективе, но в те дни выглядел вполне разумным. В остатке живым сквозит некая прямота; спросите любого, кому приходилось сталкиваться с выбором между жизнью и смертью.
А потому я смазывал ружье, навещал жуткое строение, склабился домоправительнице, играл на саксофонной пленке, носил костюм, ботинки… о нет, даже и саму кепочку для гольфа носил я. Вы же читали о спартанском мальчике, пригревшем за пазухой лисицу, которая грызла ему кишки, а он даже не пикнул? Очень хорошо, я высказался яснее ясного.
— Джок, — произнес однажды утром я — Джоку. — Джок, мне требуется небольшая помощь.
— Мистер Чарли, — массивно вымолвил он, — если вы о том деле, которое мы обсуждали несколько дней назад, то пока вы не сказали больше ни слова, ответ — «нет». Я вас не сдам, даже ежли до этого дойдет, и вы это знаете, но помогать не могу. Только не в этом.
— И даже чуточку порулить после события? — заканючил я.
— Простите, мистер Чарли. Я даже с консервной банки крышку не срулю при таких остыятельствах.
— Очень хорошо, Джок, полагаю, что справлюсь собственноручно. Я уважаю твои принципы и ни в чем тебя не виню. Но если меня, э-э, заметут, могу ли я надеяться, что ты станешь навещать меня в камере смертника?
— Еще б.
— И быть может, принесешь мне баночку-другую икры? Настоящей «Гросрибрист», в смысле, а не того вещества, которое мы выставляем на вечеринки?
— Еще б.
— А еще, быть может, — с тоской в голосе продолжал я, — баночку-другую куропачьих грудок в желе, э? То есть мне доводилось слышать жуткие рассказы о том, что начальники тюрем считают «добрым завтраком» для малого, готовящегося к последнему стоярдовому рывку на виселицу. Жирные бараньи отбивные с жареной картошкой, фасолью и… и… всяким.
— Да не забивайте вы себе голову этой хренью, мистер Чарли, я за вами как надо присмотрю, у меня в таких местах есть дружбаны. И со смертной казнью они уже покончили, нет? Вам все равно не присудят больше, у-у, скажем, четвертного. Плевое дело. Отсидите, стоя на голове. Только одно не забывайте: постарайтесь, чтобы здоровые черные педрилы вас в душевой не поймали.
Я не содрогнулся, ибо желал сохранить Джоково уважение, но усилие мне стоило нескольких сотен калорий.
— Послушай, Джок, — нежно вымолвил я. — Насчет отмены смертной казни ты прав, но имеется еще одно обстоятельство, и на тебя его могут повесить запросто.
— Во как?
— Да.
— Вроде чего?
— Вроде Государственной Измены.
9
Маккабрей готовится выйти за рамки, но жалеет, что его домоправительница не вышла классом
В ее манерах нет покоя,
Чем знатен весь род Вер-де-Вер.
«Леди Клара Вер-де-Вер»
И СТРАШНЫЙ ДЕНЬ НАСТАЛ. У двери из квартиры Джок бессловесно вручил мне кепку и зонтик. Последний я отверг: не зонтик единый делает из наемного убийцы джентльмена. Тем не менее, ожидая лифта, я поймал себя на том, что мурлычу строфу Национального Гимна, где она — «врагам престола вечная гроза». Ясно одно: какие-то фрейдистские обрывки у меня в мозжечке чахли по грозе, изволите ли видеть, — с тем, чтобы Монаршая Особа перемещалась в отличном пуленепробиваемом лимузине, а не в открытом Государственном Ландо. Лондонская погода меня подвела — как обычно, впрочем: солнце сияло немилосердно, как улыбка управляющего банком.
Я перенесся по «трубе» — иначе подземкой? — к станции, что близлежала к моим пенатам в Сити, и вступил в Общественную Уборную. (День едва начался, видите ли, на Фондовой бирже все заняты, а у Парламента сессия, поэтому опасность приставаний невелика.) Я переоделся в костюм, ботинки, кепку.
Несколько минут спустя; ну вот я и у окна — надеваю телескопический прицел на «манлихер», а пальцы мои подергиваются от трепета перед отвратительным актом, кой я готовился свершить. Кроме того, подергивались они от ярости и отвращения ввиду той манеры, которой моя костлявая домоправительница недвусмысленно задела меня на лестнице, предложив мне составить ей компанию за «стакашкой чёнть» у нее в будуаре.
— Постле, постле, — пробормотал я, старательно изображая ухмылку и превосходно зная — нет, надеясь, — что никаких «постлей» не будет.
Стало быть, вот: дивное ложе ружья из испанского красного дерева все больше скользило в моих пальцах от пота, сколько бы я ни вытирал повинные руки о брючины ненавистного костюма. Моя браслетка с часами, хоть и была сотворена самим Патеком Филиппом, тикала все медленнее, словно ее обмакнули в наилучшее масло.
Наконец до слуха моего донеслось отдаленное ура, затем — какой-то топот, возвещавший явление конных экипажей, под завязку набитых монархами и гостями их, главами государств. Я еще раз вытер руки, дозволил ружейному дулу высунуться наружу еще на дюйм-другой (ибо завидеть идиотов по безопасности на крышах напротив мне не удалось) и пристроил у плеча приклад, а телескопический окуляр — у слезоточащего глаза. Вот они — в чертовом Государственном Ландо, где ж еще, — и воспроизводят это дивное, неподражаемое мановение, кое должным образом удается лишь Королеве-Матери Елизавете. Я, со всей очевидностью, на такое не способен: на убийство то есть, не на мановение. Должно быть, я лишился рассудка, решив, что мне это по плечу. (Когда св. Петр у Жемчужных Врат даст мне заполнить формуляр, одно я смогу твердо заявить в свое оправдание: я никогда не стрелял в сидящих.) (Естественно, я не считаю крыс, черных ворон, экс-президентов Уганды и тому подобное.)
Вместе с тем моя трусливая цареубийственная десница, судя по всему, жила своей жизнью: она передернула затвор «манлихера», досылая патрон в казенник. Его заело. Затвор, я имею в виду, — или, скорее, патрон. Я неистово дергал затвором назад, пока смятый патрон не выскочил на волю и, прожужжав у моего уха, не ударился в отпечатанную со вкусом литографию Ван-Гога «Двое анютиных глазок делят горшок». Я снова передернул затвор, и снова его заело. Кавалькада уже пересекала рубеж, за которым мой сектор обстрела окажется неэффективным. Я проклял Джока с любовью и уважением (патроны я проверил тем же утром — а кто еще мог их подменить?), однако, устремив все свои помыслы к выживанию, схватился с затвором врукопашную еще раз, дабы выстрелить хотя бы единожды и показать, что я старался. И вот когда я извлек третий патрон и вставлял новую обойму, я осознал, почему на крышах напротив не маячило никаких идиотов по безопасности. Потому что они выбивали дверь в мою убогую комнатенку. Прямо у меня за спиной.