Владимир Шаров - «Мне ли не пожалеть…»
Установив свою власть над хором, Лептагов в несколько следующих месяцев добился от него такого звучания, что он сделался лучшим хором России. Сравниться с ним не мог ни хор Московской патриархии, ни хоры Богоявленского собора и Троице-Сергиевой лавры. Тем не менее к певцам он и дальше оставался вполне равнодушен. Два-три месяца подряд он с ними очень плотно, практически каждый день репетировал, а затем полгода, иногда и больше, они были совершенно независимы. В это зремя они ездили по городам и весям империи, выступали, где и сколько хотели, он в это не вмешивался и ничего об этом знать не желал. Ни разу он не нарушил своего правила и не был ни на одном из их выступлений. Каждый раз, когда они должны были петь в Петербурге, они подолгу его упрашивали — все это абсолютно искренне, им в самом деле хотелось показать ему, как принимают его «Титаномахию», но, несмотря на это, он всегда отвечал отказом. Впрочем, по общему свидетельству, без него они и на пядь не отступают от того, чему он их учил.
Той новой вещью, которую он пишет, Лептагов в основном занимается во время гастролей хора, когда ему ничего и никто не мешает. Она по - прежнему продвигается, но, едва перевалив середину, он, как уже было с «Титаномахией», упирается в стену. Особой тревоги в нем нет, он верит, что, чтобы продолжить работу, ему просто надо услышать написанное в голосах. Он говорит вернувшемуся в Петербург хору, что скоро такого рода репетиции начнутся, и даже назначает день первой спевки. Однако потом без всяких объяснений переносит ее, переносит еще и еще раз, пока, наконец, не дотягивает до следующего отъезда хора на гастроли.
Почему он не решается дать хору новую вещь, Лептагов не может объяснить и себе, но однажды, когда Старицын его об этом спрашивает, он среди прочих не слишком вразумительных оправданий говорит ему, что давно, еще в консерваторские времена у него был близкий приятель, очень талантливый мальчик, выкрест, отец его был в Белоруссии раввином. Позже (это было, когда они уже кончали курс) он при невыясненных обстоятельствах погиб, его переехал поезд, но так и осталось неизвестным, был ли это несчастный случай или самоубийство. Этот мальчик, с которым они много о чем переговорили, не раз рассказывал ему, что слышал от отца, что спасутся все народы, все до одного, не только уверовавшие в Единого Бога. По словам Талмуда, Господь всегда относился мягко к тем, кто придерживался своей веры испокон века, кто веровал так, как его отцы и деды. Он смотрел на их идолопоклонство сквозь пальцы, понимая, насколько трудно пойти против течения, боясь той крови, которой это может стоить. В свое время Он потому и увел Авраама из Междуречья, что вера, как и река, как и все на свете, должна начинаться не спеша, источником или малым ручьем и дальше расширяться очень медленно и постепенно, иначе в ней будет больше не добра, а революции, не тихости и блага, а страдания и горя. Господь говорил, что грех рожденных в язычестве невелик, во всяком случае и они, если жили праведно, спасутся. Только тех, кто знал истинную веру, знал Единого Бога, но потом отпал, только их ждет настоящая кара. Во всем этом есть не одно милосердие Божие, но и глубокая справедливость — ведь человек мог вообще не знать о Едином Боге.
Господь, говорил этот мальчик, всегда открывался человеку лишь настолько, насколько тот готов был Его принять. Вера в Единого Бога — добро, не может, не должна никому принести зла, а Он знает, что принятие ее будет и для одного человека и для целых народов огромным потрясением; ничего, ни один камень прежней жизни не останется на старом месте. Поэтому Господь готов и дальше терпеть идолопоклонство и дальше ждать, когда людй, наконец, с миром и с любовью обратятся к Нему. В этом «с миром» и есть суть, только так можно уверовать в истинного Бога.
«И вот, — говорил Лептагов Старицыну, — накануне дня, когда я должен был начать репетировать с хором то, что написал, мне вдруг стало казаться, что это все неправильно. Богу сейчас и вправду достаточно, чтобы они просто раскаялись и хотя бы на время перестали творить зло. Я вдруг почувствовал страх, который в них был: а что, если они и в самом деле уверуют, — справятся ли они с этим, смогут ли переварить? Если же не удержатся, начнут рушить то, что вокруг, не примут ли они это за наказание, не скажут ли, что, вот, они раскаялись и уверовали, а Господь все равно их покарал? Ничего им не простил. То есть я прямо чувствовал, — говорил Лептагов, — как они боятся, что так и так погибнут или за свои злодеяния, или потому, что брат встанет на брата, и, главное, Господь их понимает. Во мне, — говорил Лептагов, — этого страха нет, и все же начать репетировать с ними я решиться не могу».
Месяц или два Лептагов еще колебался, а потом, когда хор отправился на гастроли по югу России, неожиданно для всех в свою очередь уехал из Петербурга. В Кимрах, в уездном училище открылась вакансия преподавателя музыки, и он принял предложение ее занять. В Кимры Лептагов уезжал с радостью. Однажды случаем там побывав, он полюбил этот маленький приволжский городок, где были лишь две мощеные улицы, остальные же летом зарастали травой, и по ним, словно по лугу, гуляла скотина — паслась, щипала траву, а он в это время хоть и спешил в училище, обходил каждую корову осторожно, как говорится, со страхом Божьим, а еще больше боялся поскользнуться в грязи, если накануне шел дождь. И все равно ему было смешно, потому что по сравнению с Петербургом, с тем, что там было в его жизни, это и вправду было смешно, и он был рад, что уехал оттуда, окончательно уехал. Со своими учениками он занимался с явным удовольствием, начал с самого начала, с азов, но двигался быстро, и это тоже было очень приятно, что все, что они знают, они знают от него — в городе других преподавателей музыки не было. Временами Лептагов еще думал, что скоро возобновит работу над второй вещью, даже писал матери, что он для того и уехал из Петербурга, чтобы здесь в тишине, не отвлекаясь, ее доделать, однако в Кимрах он или совсем разложился, или в нем что-то изменилось, но за работу эту он так и не взялся.
О себе он теперь часто говорил, что недавно прочитал про теорию «малых дел» и стал ее горячим поклонником: вот, учит детишек музыке, что еще надо? Легко и скоро из него получился хороший учитель. Он мог часами рассказывать о каждом из своих учеников, многие ему казались просто на удивление талантливыми. Уже он мог сказать, и у кого дар исполнительский, а кто способен к композиции, уже видел, кто какого композитора будет лучше играть, кто ему созвучен, а кого он тоже может сыграть весьма хорошо, но по контрасту, раз или два, не больше. Ученики его любили, училище вообще было хотя недавнее, без традиций, но педагоги здесь собрались очень, даже на редкость интересные. Лептагов, однако, и среди них смотрелся исключением — все же настоящий композитор, с именем. Он был рад этой своей репутации, потому что так и хотел держаться особняком, впрочем, не меньше он был доволен и тем, что у него со всеми спокойные, ровные отношения.
Первое время после его отъезда из Петербурга до него доходили слухи, что многие из хористов, и гимназисты, и даже эсеры со скопцами, заявляли, что последуют за ним, за своим учителем, и он, хотя и не верил, все же, случись это, без сомнения был бы польщен. Но не приехал никто, и он уже здесь, в Кимрах, размышляя на сей счет, стал думать, что это потому, что каждый из них теперь был для него только частью системы и знал, что таковым и останется. Это было правдой, он шел к этому сознательно, хотя понимал, что тут много нехорошего и неправильного, люди не детали машины, которые надо просто подогнать друг под друга, чтобы все заработало. Впрочем, ничего иного он предложить им не мог.
Из-за того, что в городке совсем не было знакомых ему лиц, Кимры сначала показались Лептагову намного больше, чем были. Но потом они быстро, пожалуй, даже чересчур быстро стали для него населяться. С удивлением он узнал, что в Кимрах о нем известно не только из газет, есть и люди, приятельствующие с его хористами, есть ссыльные эсеры, есть скопцы и хлысты, есть друзья его гимназистов. Позже он оценил их такт, но сначала, когда они появились все, и все сразу, он был не на шутку испуган, ему вдруг почудилось, что они собрались, чтобы воскресить то, от чего он бежал из Петербурга. У него едва не развилась натуральная мания преследования, и только выяснив, что они попали сюда раньше, чем он сам, Лептагов пришел в себя.
Закончив это расследование и успокоившись на их счет, он теперь не скрывал, что благодарен, что они дали ему время освоиться, привыкнуть к Кимрам, вдобавок он сделал для себя на редкость важный вывод: Россия вся такая, и в хоре, который он набрал в Петербурге, как бы ни пыталась убедить его полиция, ничего странного не было; те, кто пел у него, ничем не отличались от тех, кого он встретил в Кимрах, большой город или маленький, столица или уездное захолустье — везде одно и то же. Конечно, Россия не состояла лишь из эсеров, скопцов и гимназистов, но все были до какой-то невозможной степени связаны друг с другом, все были всем родня и знакомые, все друг друга готовы были понять и оправдать, помочь и дать убежище.