Анна Коростелева - Александр Радищев
Воронцов вертел в руках злобную фарфоровую зверушку с письменного стола и безмолвствовал.
- Александр Романович, если будет вам угодно замолвить словечко в верхах... Да будет позволено приехать ко мне моим детям. Хоть на три дни, - "вот на три дни и разрешат", - сказал насмешливый кто-то у него в уме, и сердце испуганно сжалось. - Я семь лет моих маленьких не видал, - Радищев задним числом спохватился, что сказал "маленькие" о сыновьях, которые были выше него ростом и являлись украшением гвардии, но исправляться не стал.
- В ответ на последнее ваше о том прошение, Александр Николаевич, ничего утвердительного не воспоследовало. А мне уж и то досадно, что вы в обход меня сие прошенье направили.
- Простите любящему всем своим существом человеку, что он захотел повидать своих детей, - Радищев привстал было, желая разглядеть фигурку в руках Воронцова, но живописец нетерпеливым взмахом кисти усадил его на место.
- Вот за эту манеру издевательскую на вас и раздражаются в окружении государя. Ну, что вы такое мне сейчас сказали?
- Молчите, я пишу ваши губы, - объявил художник.
- Более ни слова не скажу, - пообещал Радищев и хранил молчание, покуда не ушёл дневной свет. С уходом солнечного света естественным образом кончилась его несвобода, и тогда, сгибая и разгибая затёкшую руку, он подошёл к бюро. У зверушки оказалась львиная морда, крылья дракона и рыбий хвост. Радищев погладил зверушку между ушами и вышел.
* * *Сельцо Немцово нашёл он в полном разорении. Приказчик Морозов крал всё, что плохо лежало, мужики извольничались; сад вызяб, подсадки не было; стены каменного дома развалились; крыша лачуги, где поселился Радищев временно, текла; посуда была вся вывезена на четырёх подводах, причём таким образом, что его сервиза не оказалось ни в Немцове, ни в Петербурге. Само Немцово заложено было в банке, оброк весь шёл туда, и по самое Рождество с деревни взять было нечего. Шёл июль месяц.
Радищев первым делом устно, на словах, запретил мужикам женить малолетних, что те с недовольством восприняли и, бурча что-то себе под носом, разошлись, после чего принялся действовать знакомым ему способом, то есть письменным. Пристроившись на уголку стола так, чтобы подальше быть от дыры в потолке, чрез которую лило, он за полчаса написал несколько ярких писем родным.
"Милостивый государь батюшка и милостивая государыня матушка.
Я, простудившись еще с Москвы, насилу доехав сюда, кашлем замучился. В Илимске я жил милостынею, а здесь чем будет жить, не ведаю.
Признаюсь, если бы я знал положение здешней деревни, никак бы не назначил ея для своего пребывания.
Долгу на мне столько же, сколько было, как я поехал; Мурзино вырублено, Дуркино продано, Кривское тож, а долгу моего не уплачено нимало.
Чем больше здесь живу, тем больше вижу, что Морозов плут. Боюсь того, чтоб он чего худого не сделал. Милостивый государь батюшка, естьли можете еще иметь жалость ко мне, пришлите верительное письмо на управление имением, а пока не велите ему ничего продавать, а то он продает и продает, и деньги идут Бог знает куда.
Представьте себе, живу в одной горнице, и та теперь покрыта соломою. С потолка льет мне за шиворот, и это без аллегорий.
Извините меня в том, что я все это пишу: я пишу в отчаянии душевном".
В отчаянии душевном он ещё пять писем настрочил и отправился собирать грибы, дабы в успокоение прийти и набрать на ужин.
Он всем был кругом должен.
* * *Матушка Радищева, Фёкла Степановна, приняла новых, сибирских детей совершенно за своих. Он с бьющимся сердцем родителям их привёз показать, и не напрасно ж ведь опасался: покуда матушка его над ними умилялася, батюшка вышел к нему на крыльцо, почему-то в зипуне, подпоясанный лыком, и сказал дословно следующее: "Или ты татарин, что женился на собственной сестре? Кабы ты женился там на простой крестьянской девке, я бы её принял как родную дочь". Радищев, слегка озадачен, вечером с батюшкой снова говорить о том пытался. Брак его с Елизаветой Васильевной не был, конечно, узаконен, и теперь хлопотал он о том, чтобы детям этим дать свою фамилию. Батюшка же его твёрдо обещал, что, покуда жив, хлопотать будет ровно об обратном. Напрасно Радищев пытался деток предъявить и показать, что, мол, какие хорошенькие: батюшка к старости худо видеть стал.
* * *Как-то днём, когда Радищев сидел с детьми за обедом, в комнату вдруг вошли, позвякивая шпорами, саблями и Бог знает, чем ещё им там положено позвякивать, двое людей военного звания. Радищев сперва решил было, что это гусары, иногда навещавшие его по-соседски в его сельском одиночестве; но отчего-то ему о них не доложили. Через мгновенье понял вдруг он, что это его старшие дети. Не успел он толком опомниться, как уже был в их объятьях; радости и восклицаниям не было конца. Они были, точно, выше него оба; проездом в Киев, в полк, они заехали в Немцово на целых две недели, и хоть умом он понимал, что благодарить за это счастье следует Воронцова, но сердцем возблагодарил Всевышнего.
Сибирских и петербургских детей, между собою прежде незнакомых, перезнакомил он, и скоро уже Феклуша с Аннушкой, визжа, примеряли для смеху лейб-гренадерские украшенья военные, а Афонюшка, меньшой, с боязливым почтением трогал саблю, кою Радищев из ножен извлечь на вершок ровно ему разрешил. Тогда-то в первый самый раз почувствовал Александр Николаевич, что он уж не в Сибири.
Старших детей наконец после многих лет приласкав и убедившись, что здоровы, расположением их мыслей заинтересовался. Под вечерок на креслах их усадив, начал расспрашивать о службе, о жизни в столице, о чтении их и прочем. Мало-помалу уяснил, что основы добродетели, крепко им заложенные, все в них сохраняются, мысли же ныне их не всегда он понять может. Переменилось царствование; переменились и умы. В своё время побывал и он в военной службе; но, первое, прямой деятельности своей не оставляя, то есть военным прокурором; второе, легко сей же час из военной перешёл в статскую обратно, едва только захотел. Для детушек же служба военная была тем, что под сим ныне разумелось: казарма, учения, полк. И там, где Радищев сам, верно, сникнул бы и духом пал, они лучшими офицерами в полку почиталися. Удивительно всё это было ему; и тихонечко за руку беря то одного, то другого, о всех диковинах нынешних он расспрашивал, в глаза заглядывая, пока не уразумел наконец со всею ясностию, что, любя и почитая его бесконечно, и они его слова не всегда теперь понимают.
Чтоб хоть на часок детям от себя роздых дать, ибо он на третий день радостью своей и разглядываньем их уж вконец замучил, Радищев, велев истопить печку, уселся за свой трактат философический, "О человеке, его смертности и бессмертии", который ещё в Сибири было начал, да прихворнул и отложил. Теперь же руки дошли.
"Кто не знает, что любовь платоническая на земле есть бред, что причина и цели любви суть телесныя?" - последние свои слова он перечёл. "Кажется, я с полной ответственностью сие заявляю", - подумал он, оглядывая пейзаж вокруг себя, пуще всего напоминавший поле битвы. Дети на опрокинутых стульях затеяли играть в сарацин и теперь тузили друг друга самозабвенно, за палаши и щиты используя всё, что навернётся. Ни у единого из малюток ни насморка. И все семеро при нём. "Чего-чего, а платонически никогда, кажется, не любил", - усмехнулся он и продолжал с того ж места.
* * *Радищев, которому, не прошло и года, снова захотелось детей повидать, - теперь уже и Полинька был в морском кадетском корпусе гардемарином, - снова прошеньями своими высочайшей особе наскучил. Как ни уверял он, однако ж, государя, что никакого коварства, ухищрения и злобы в своём сердце не чувствует, что раскаяние для него ежедневной является привычкой, наподобие питья чая, а главное - что по указу от 4 сентября 1790 года срок его ссылки формально вышел, разрешенья явиться в Петербурге он так и не получил. Живя в Немцове, в доме под соломенной крышей, писал Воронцову:
"Странное существо человек: утром он плачет, вечером смеется, хотя за день ровно ничего не переменилось, а иной раз и сам он с места не сдвинулся, усевшись поплотнее в кресле в халате и колпаке и вдвинув ноги в теплые туфли. Таков и я: пишу к вашему сиятельству, проведя все утро в слезах, прохохотав весь вечер, как безумный. И это при том, что я не смеялся, по крайней мере, искренно, с тех самых пор, как моя добрая подруга покинула нас в Тобольске. Что же случилось? Ровным счетом ничего. Заезжал с визитом поручик Ловцов, болван всесовершенный, рассказывал, что был недавно в Японии и недоволен, что там не дают лошадей проезжающим. Он бы еще в Африку заехал и удивлялся бы, что его там съели. Вообще у меня здесь очень странные соседи. Иной раз я призываю к себе на помощь всю философию и риторику, я повторяю про себя оду Горация "Beatus ille", которой знаю только начало, я обращаюсь к рассуждениям и силлогизмам всякого рода, дабы, мужественно выдержав бой за остатки своего рассудка, оправиться от посещения какого-нибудь поручика Ловцова.