Шмуэль-Йосеф Агнон - Кипарисы в сезон листопада
Под вечер явился Мойшеле, координатор работ. Из молодых, из тех, что родились здесь и остались — впряглись в хозяйственное тягло. Парень стоял где-то в проеме двери и бормотал: он не любопытствует, не задает никаких вопросов, его это не касается, он только хочет узнать, собирается ли Бахрав завтра выйти на работу, или подыскать ему замену — потому что сегодня он ведь не вышел, даже не предупредил, просто взял и не вышел, но это не важно, это его личное дело, а просто чтобы знать… Кажется, даже заглянул в комнату, но не заметил распластанного на полу тела. Потоптался еще немного в ожидании ответа, потом застыдился своего нелепого бормотания, вздохнул и ушел — молодыми быстрыми шагами.
Ближе к ночи возник доктор Карп.
После этого случая Бахрав попросил, чтобы ему подыскали другую работу. И нашел то, что требовалось: полдня в кондитерской. Всего-то и дел — стоять и приглядывать за противнями со сдобным душистым тестом. Есть время подумать, помечтать, представить себе, что это не жар от электропечей, это суховей проносится между рядами апельсиновых деревьев… Плохо только, что оранжевые круги перед глазами так и не исчезли.
2В Шавуот[5] приехала Шарона. И она, и внуки, и Гершон. Оставались недолго. На исходе праздника отбыли первым автобусом. Он не стал рассказывать им о той ночи. И о своей встрече с Шейнманом тоже не заикнулся. Ничего не сказал о марках, над которыми склонялся в жаркие ночи за опущенными жалюзи.
Шарона, едва войдя, распахнула все окна и голосом, так похожим на материнский — одновременно упрекающим и ласкающим, — сказала:
— Ветер с моря, папа! Бриз! Это как бальзам. Дыхание жизни!
Обнаженные хлопотливые руки легонько подтолкнули его, заставили опуститься в новенькое кресло-качалку. И Гершон тоже разволновался и призывал оценить достоинства кресла, усесться поглубже, убедиться в его удобстве и приятности. Действительно, кресло благожелательно приняло его тело и стало укачивать в безмятежной прохладной неге.
— Дать тебе книгу, папа? Какую? — спрашивала Шарона и уже прохаживалась кончиками пальцев по рядам стоявших на полках томов. — А. Д. Гордона? — Нарочно выделила инициалы, вытесненные на широком матерчатом корешке. В голосе трепетала насмешливая нотка. — Берла Каценельсона? Ицхака Табенкина?
Бахрав не обиделся и никак не отреагировал на эту снисходительную иронию, с годами ставшую привычной в их отношениях. Пропустил ее вопрос мимо ушей, беззлобно отмахнулся, блаженно вытянулся в кресле и закрыл глаза. Шарона облеклась в фигуру Пнины, плечи и бедра раздались, прядь волос надо лбом поседела. Пнина, когда сердилась, принималась барабанить кончиками пальцев по столу. Она умерла внезапно, у него не было ни времени, ни возможности подготовиться к ее исчезновению и своему одиночеству. Он мог поклясться, что Пнина и сама не подозревала, что так вот вдруг умрет. Совершенно неожиданно это случилось. Поехала в больницу и не вернулась. И вот теперь, в очередную годовщину ее смерти, Шарона и Гершон привезли ему кресло-качалку. В качестве утешения. Словно дурачась, младенчески растягивая слова, Шарона объясняла дочке, маленькой Пнинеле:
— Сегодня очень-очень печальный день. Такой грустный-грустный. Поэтому мы решили сделать дедушке что-нибудь хорошее. Приятное. Подарить ему вот это кресло. Чтобы он качался.
А Гершон похлопал его по спине и воскликнул:
— А что? В кибуце тебе небось такого излишества не предоставят!
Бахрав и тут сдержался, только вскинул голову и глянул в гладко выбритое самодовольное лицо зятя. И совсем уж глупо спросил:
— А что, Нехемия Аронович там у вас в Иерусалиме по-прежнему секретарь Рабочего совета?
Глаза зятя затянула пленка недоумения и отчуждения. Гершона не интересуют рабочие советы.
— Аарони, — поправила Шарона. — Он, видимо, поменял фамилию: Нехемия Аарони.
— Прекрасно, — сказал Бахрав и вдавил плечи в спинку кресла.
— Папа знаком со всеми иерусалимскими ветеранами, — пояснила Шарона как-то не слишком уверенно.
Усмешка тронула уголки губ Бахрава.
— Прекрасно, — повторил он, словно пытался убедить в чем-то самого себя. Вытянул вперед руку и широким великодушным жестом обвел маленькую застекленную веранду: — Дом в вашем полном распоряжении! Я — ваш гость.
Да, все отлично, он чувствует себя прекрасно: и оттого, что дочь и внуки приехали наконец навестить его, и оттого, что он сидит в роскошном плетеном кресле, нежно облегающем усталое тело, и оттого, что друг его Аронович по-прежнему трудится в Рабочем совете.
Шарона принесла кофе и вытащила из сумки ватрушки. Бахрав уловил запах высококачественного свежего творога — только человек, любящий свое дело, может производить такой замечательный продукт.
— Выходит, в Иерусалиме тоже имеется хороший творог, — похвалил он с уверенностью знатока и неожиданно добавил: — Когда ты родилась, я начал собирать марки.
— О! — промолвила Шарона, внезапно зарделась и даже не поправила упавшей на щеку пряди. — Это было давно, папа. — Смущенно глянула на Гершона, словно испрашивая поддержки.
— В тридцать восьмом, — совершенно некстати уточнил Бахрав.
— Папа! — взмолилась Шарона. — Гершон прекрасно знает, сколько мне лет.
— А в сорок восьмом в наш дом угодил снаряд и все сгорело, — продолжал Бахрав невозмутимо. — Марки тоже.
Шарона склонила голову, словно пытаясь предугадать опасное продолжение.
— В тот день детей эвакуировали в кибуц Гиват-Шива, и я поклялся начать все сначала.
— Правда? Я и не знала об этой клятве, — пробормотала Шарона.
— Сказались пережитки капитализма в моем сознании, — попытался пошутить Бахрав.
Снял очки, но тут же снова водрузил их на место. Тело его, не участвовавшее в беседе, продолжало блаженно покачиваться в кресле. — И действительно начал все сначала, — произнес он вдруг твердо, решительно сбросил ноги с удобной подставки и уперся ими в пол. Кресло замерло.
— Когда я был подростком… — начал Гершон, приглаживая рукой курчавую шевелюру.
— Но вообще-то, — перебил Бахрав с внезапным раздражением, — дело в том, что я всегда любил этот вид искусства: меня с детства привлекала область марочного производства…
— Дедушка устал, — сказала Шарона, обхватывая обеими руками детей за плечи, и вывела их наружу.
А когда вернулась, принялась рассказывать о последнем письме Йорама — преувеличенно громко, будто испугавшись воцарившейся в доме тишины.
— У него все в порядке. Очень занят, много рисует. Спрашивает про тебя, интересуется, как ты поживаешь. По-прежнему просит, чтобы ты понял его. Чтобы простил ему бегство из отчего дома…
Бахрав поднялся и подошел к окну. Его высокая фигура совершенно заслонила уличный свет. Он видел, как его внук, Дани, запускает камнем в птицу, сидящую на ветке. Хотел сделать шалуну выговор: птицы садятся сейчас на деревья, готовясь ко сну. Нельзя пугать их. Это последние птичьи хлопоты перед великой ночной тишиной. Но сдержался и ничего не сказал. Пускай Шарона и Гершон сами воспитывают своего сына. Он вот воспитывал, воспитывал Йорама, прививал устои и принципы, и что из этого вышло? Мальчишка удрал. Бежал от него аж до самого Парижа. Отец отвечает за сына даже в новом социалистическом обществе — так он считал. «Ты позоришь меня, твоего отца, — писал ему в отчаянье, стараясь все-таки выбирать выражения помягче, — и умножаешь седины и скорби твоей матери. Возможно ли, чтобы сын Бахрава предпочел жизнь в диаспоре?» — взывал, не в силах сдержать крика души и тайных жгучих слез.
Йорам ему ответил. Просил понять и простить. Его жизнь — искусство. Он не мыслит себя вне искусства. И если он намерен чего-то достичь в этой области, то должен учиться. У лучших мастеров. В Париже есть у кого поучиться живописи. Напомнил, что ведь и отец его, Бахрав, тоже мечтал стать художником. Да, в юности тоже собирался поехать в Париж, чтобы изучать живопись.
Бахрав не стал продолжать и развивать этот диспут. Факт остается фактом: сын предал. Единственный сын. Что-то надломилось во всем построении.
На похороны матери приехал — бородатый, в истрепанных джинсах. На ногтях — пятна краски. С увлечением рассказывал про Париж. Про листопад на парижских бульварах. Про эти особенные осенние краски, подобных которым не сыщешь в целом мире. Светлая бородка послушно двигалась в такт восторженным словам, словно и она рисовала бесподобный Париж. С одноклассниками не пожелал встретиться.
Бахрав высунулся в окно и все же пристыдил Дани за птиц. Нельзя ради забавы пугать беззащитное существо. Шарона тотчас прибавила:
— Не нужно сердить дедушку!
Преданная дочь Шарона. Была… Пока не явился Гершон и не утащил ее в Иерусалим. Даже свадьбу не пожелали сыграть в Эйн ха-Шароне. Объяснили, что не хотят брать на себя никаких моральных обязательств. Напрасно Бахрав соблазнял их всеобщей радостью, многолюдным собранием и обещал пригласить самых видных представителей кибуцного движения, заслуженных старожилов долины Шарон.[6] Шарона заупрямилась. Смуглое продолговатое лицо нахмурилось. Эти ямочки на щеках… Что ж, они вправе поступать, как им заблагорассудится. А ее отец? Разве он не покинул отчего дома? Разве не ранил старика в самое сердце? Бахрав пытался доказать разницу — как она вообще смеет сравнивать?! Но никакие доводы логики и здравого смысла не подействовали, они стояли на своем. Тогда Бахрав заявил, что в Иерусалим ни на какую свадьбу не поедет. Если он уже ничего не значит для собственных детей, пускай обходятся без него. Только слезы Пнины заставили его уступить. Но товарищам в кибуце постеснялся даже назвать цель этой поездки. В раввинате молодых благословил молодой раввин и призвал всех присутствующих веселиться и радоваться ради жениха и невесты. Бахрав приневолил себя улыбнуться. Раввин прочел благословение над вином и еще кучу всяких благословений, затем пришел черед разбить стакан в память разрушения Храма. Потом воцарилась странная тишина. Бахрав и сегодня помнит эту тишину. Удручающее молчание. Или это только ему одному показалось, что все вокруг погрузилось в тягостную липкую немоту?