Жак Шессе - Людоед
Франсуа растянулся на низкой траве и закрыл глаза. Жан Кальме разглядывал его тонкое лицо с темной бородкой, обрамлявшей рот; оно постепенно принимало умиротворенное выражение покоя. В свою очередь он улегся на пригорке и сразу почувствовал спиной холод от земли; сухая жесткая трава царапала ему шею. Франсуа закурил. Он напевал какую-то мелодию. Жан Кальме тоже принялся насвистывать песенку; солнце растопило туман, и в голубом небе встали ослепительные склоны Фрибурга. Прикрыв на минуту глаза, Жан Кальме вслушивался в журчание вод Бруа. Этот веселый, звонкий голос реки то и дело прерывался, как будто вода замедляла свой бег и, отдохнув, снова торопилась вдаль, ласково омывая по пути травянистый берег, тихо бормоча что-то свое в ямах, промоинах и неровностях мокрой земли. Жан Кальме любил эту воду, как сестру: она текла в нем самом, она пересекала его, словно этот луг, уносила вдаль, к лесистым холмам, к пастбищам, к немецким городкам, к Рейну… Франсуа Клерк встрепенулся, сел, и друзья побеседовали еще с четверть часа на солнышке. Потом они проехали вдоль Бруа к Люсану и там зашли пообедать в кафе «Железнодорожное» — длинный, странно изогнутый зал, где посетителей обслуживала молодая, соблазнительного вида хозяйка, а вина разносила ее помощница, горластая француженка. За столиками сидели в основном клиенты-одиночки — коммивояжеры, вокзальные служащие в синих спецовках; рядом с баром расположилась шумная компания игроков в карты. Француженка величественно фланировала между столами, огрызаясь на посетителей и громко хохоча. Жан Кальме ел спокойно и со вкусом; вино было хорошее, жаркое благоухало тимьяном и лавровым листом, а веселая застольная беседа друзей придавала трапезе дополнительное очарование. Франсуа рассказывал глупую историю, приключившуюся недавно с одним из их коллег, который начал писать письма двум своим ученицам, неразлучным подружкам весьма игривого нрава; сначала его послания были вполне невинны, затем в них появились нескромные намеки и стишки, от раза к разу все более бесстыдные. Далее последовало несколько интимных свиданий за ужином, куда девчонки являлись весьма легко одетыми; в конце концов они стали хвастаться своими подвигами. Одноклассники, не любившие этого учителя, возмутились. Франсуа рассказал о расследовании, проведенном директором, и реакции учителя, получившего жестокий разнос. Один из его стишков ходил по рукам в гимназии; Франсуа с хохотом продекламировал его:
Не будьте жестокой, блондинка,
Не будьте коварной, брюнетка!..
Обе ученицы тоже смеялись над незадачливым ухажером. Однако директора эта история отнюдь не развеселила. Он затеял целое следствие, набросился на учителя с угрозами.
— Парень просто спятил со страху, — рассказывал Франсуа Клерк. — Он начал оправдываться, совсем заврался и вертелся, как уж на сковородке. Этот скандал случился на прошлой неделе. Вот увидишь, после каникул вся гимназия будет в курсе. Жалко мне этого дурака Верре. Фашист несчастный! С такой-то рожей бегать за девчонками!..
Верре и впрямь выглядел необычно: массивная, словно вросшая в плечи голова придавала ему вид огромной сплющенной жабы; серо-зеленые рубашки, в которых он щеголял, усиливали это сходство. Правда, его топорное лицо украшали большие печальные глаза, трогавшие сердце Жана Кальме. Говорили, будто Верре когда-то выгнали из интерната за педерастию.
Неужто это правда? О нем было известно только, что он женат на какой-то то ли австриячке, то ли немке, много его моложе. В своем шкафу в учительской он повесил вырезанную из «Штерна» фотографию Гудрун Эсслин, безжалостной террористки и любовницы Баадера.
Жесткое чувственное лицо под каской белокурых волос. Она занималась поджогами, «мочила» противников, «брала» банки. Разумеется, дочь пастора. Верре целую зиму был ее учителем в одном из лицеев Штутгарта. Ей было тогда семнадцать лет. Засим последовали дебоши, преступления, банда Баадера, взрывы гранат, шумная кампания в газетах…
Она ушла из его жизни. А Верре стал жить дальше с этой странной смесью гордыни и униженности, со своей жабьей физиономией и кургузыми брюками, своими патетическими вздохами и скорбными глазами; единственной его утехой были короткие набеги в «Епархию», где он сидел за рюмкой кирша, пытаясь развеять тоску и мечтая… о чем? Или о ком? О мокрушнице из группы Баадера? О юной пасторской дочке из Штутгарта, которую заставлял декламировать Ламартина? О мальчиках из ЛФВ <Лига французских волонтеров.>, с которыми уже не надеялся встретиться на равнинах Померании? О коротких штанишках и пижамках в дортуаре интерната? О двух смазливых кошечках, которые завлекли его, а потом, после истории с ужинами, бросили на произвол судьбы? Наверняка обо всем этом вместе, медленно проворачивая в голове мысли, как смакуют горечь ностальгии; не эта ли горечь заставляла его ронять широколобую голову на красную скатерть? Он боготворил все немецкое. Жан Кальме часто беседовал с ним о поэзии, и Верре со странным воодушевлением цитировал то Шиллера, то Гейне, то Клейста, то Юнгера. Однажды, встретившись довольно поздно вечером, они зашли в прокуренное кафе выпить пива, и Верре при виде совсем молоденькой девчонки и кавалера, который тащил ее за руку сквозь толпу, с сияющими глазами продекламировал Гете:
Du liebes Kind, komm, geh ink mir;
Gar schone Spiele spiel' ich mit dir…
Дитя, оглянися, младенец, ко мне;
Веселого много в моей стороне…
(Пер. с нем. В. А. Жуковского)
Но тотчас же его лицо погасло, омрачилось тяжкой печалью, и Жан Кальме сочувственно, без обычного стеснения, коснулся квадратной руки своего коллеги.
… — Ты думаешь, он выдержит все это? — спросил Франсуа Клерк, отвлекая Жана от размышлений. — Он же совсем чокнутый.
— Мне кажется, он сам от этого страдает, — отвечал Жан Кальме, вспоминая скорбный взгляд Верре. — Этот тип обладает утонченной душой и очень одинок. Ему просто не повезло.
Никто не хочет протянуть ему руку помощи. Все его только пинают и бранят. На самом деле нам с тобой следовало бы ободрить его, когда начнутся занятия, встречаться с ним время от времени, защищать.
И он твердо решил, что, независимо от поведения Франсуа, будет регулярно видеться с Верре начиная с будущей недели. Но воспоминание о злополучном коллеге по-прежнему возбуждало в нем угрызения совести. Он слегка захмелел. Встав и извинившись, он отправился в туалет.
Он неторопливо прошел по сырому коридору, довольный тем, что хоть на минуту остался один. На стенах с отбитым кафелем проступала плесень. И именно у двери туалета он внезапно остановился как вкопанный, с ужасом вытаращив глаза: в мертвенном свете коридора его подстерегало кошмарное, разрывающее душу видение — заржавленная стойка для зонтиков, где стоял один-единственный предмет, нелепый, бесполезный, нацелившийся на Жана Кальме своим крючковатым носом. Ну конечно, нелепый и бесполезный, кому он нужен?!
Просто жалкая, ни на что не годная деревяшка — выбросить бы ее на помойку, или сжечь, или задвинуть куда подальше вместе с этой ржавой стойкой, о которую, верно, все проходящие спотыкались и били ноги. Но нет, эта мерзость стояла здесь, наверное, уже долгие годы, и Жан Кальме не мог отвести взгляд от ее змеиных изгибов. То была трость из узловатой неровной ветви орешника, длиной примерно метр двадцать; она словно грозила ему своей массивной ручкой с утолщением на конце, похожим то ли на разбухшую почку, то ли на головку мужского члена, и Жан Кальме смотрел на нее, не в силах шевельнуться. Почему он думал при этом о члене своего отца? Какой демон витал в этом коридоре, над этой стойкой и туалетом со сливом, журчавшим так зловеще, что у него мороз шел по коже; какого злого духа вызвал он из-за этих ободранных стен, если при виде трости его мгновенно охватил тошнотворный страх, словно застигнутого с поличным преступника? Член отца тянулся к нему через заржавленный обруч стойки своей набухшей сероватой головкой с бугристым изогнутым продолжением; старость и долгая служба лишь закалили и отполировали его, отнюдь не лишив угрожающей силы. Жан Кальме пытался успокоиться, переведя взгляд на низ трости, обутый в грязно-черный резиновый наконечник, едва видный в основании стойки. Но тщетно — глаза его невольно возвращались к ужасной вздутой поблескивающей головке, словно таившей в себе дьявольскую усмешку небытия. Член отца, позабытый в коридоре захолустного кафе в Бруа!.. Надо же было ему, Жану Кальме, очутиться именно здесь и именно в момент душевной расслабленности и благодушия; надо же было пойти в туалет и наткнуться на эту проклятую стойку, где доктор подстерегал его с жуткой саркастической гримасой призрака! И теперь он стоял, задыхаясь, парализованный страхом и воспоминаниями, перед этим непристойно воздетым жезлом. Протянув дрожащую руку, Жан Кальме заставил себя коснуться твердого дерева, провел пальцами по узлам и изгибам трости, вернулся к торчащему концу.