Иван Клима - Час тишины
Снова под ногами скрипело битое стекло; заходило солнце, человек остановился и устремил свой взгляд на толпу.
— Един бог! — воскликнул он. — Един был фюрер. Одна голова вместо всех ваших голов. До чего ж докатился ты, человек!
Никто из толпы не оглянулся на него, а он рассмеялся и стал выкрикивать стихи:
Einmal bleiben wir doch alle Weg!Zudem — wer weiss?[2]
Павел снова очутился среди каких-то развалин и долго еще бродил по пустынному городу: кошки, собаки, городские дома с выпуклыми фронтонами, голуби, фонтан со львом, Begräbnisanstalt[3], две перевернутые машины с серебряными розами на бортах, Ганс Носке Беккерей, помещение, в котором навечно поселился запах печеного хлеба, одиноко стоят мешалки и дочерна промасленные формы.
— А ты взял хоть что-нибудь? — спросила Янка.
— Нет, — сказал он.
— Боже, да ты же осел.
Деревенька вдали уже только мерцала керосиновыми лампочками, перед ними утомленно текла летняя река — изломанный, осыпавшийся берег, у самой воды ржавеет военная машина.
— Жаль, не было тебя со мной.
— Ну и мысли у тебя.
— Мы бы взобрались с тобой на ту башню.
Темнота быстро наступала. Янка никогда еще так поздно не выходила на улицу — разве что с девчатами. Парни наверняка стали бы приставать. Она вдруг вспомнила о той ночи, когда он перевязывал ей руку, лежал рядом с ней, дышал. Откуда-то из дальней дали вдруг донесся тоскливый звук трубы, звук был пронзительный, труба заливалась печально, это было красиво, но Янка почему-то испугалась.
— Пойдем, — сказала она. — Мне пора домой. Мама будет сердиться.
Но вместо этого они сели на краю берега, возле них в беспорядке росли низкие вербы, листья их тихо шелестели, река пахла гнилью, все громче кричали лягушки.
— Кто знает, что бы мы оттуда увидели, — продолжал он, — возможно, и море.
— Ну и мысли у тебя.
— А может, и еще дальше. В море был бы остров. И пальмы. А на песке лежали бы дельфины. И стоял бы там только один-единственный дом. Стеклянный.
Он, видно, хотел, чтобы она засмеялась, и она рада была бы засмеяться, но ею вдруг овладела усталость, какая-то даже приятная усталость, слова воспринимались как прикосновение незадачливого ветерка, хотя ей и нравился его шепот, чередовавшийся с криком лягушек и тишиной.
Когда он замолк, она с трудом вспомнила последнее его слово и спросила:.
— А почему стеклянный?
— Чтобы было светло.
— Ну и мысли у тебя!.. — Она толком не понимала, что он говорил, не думала об этом.
— В таком доме надо жить совершенно по-другому — ходить только на цыпочках. Чтобы дом не разбился.
Она представила себе стеклянный дом и все же засмеялась.
Потом он ее спросил:
— Ты поехала бы со мной туда?
— Куда?
— Поехала бы?
Она встала.
— Пошли. — Она сделала шаг, но взгляд свой не отвела от его лица. — Ну и мысли у тебя!
Дальше она не пошла, а он очень неловко обнял ее и еще более неловко ткнулся носом ей в лицо. И вдруг ощутил в своих ладонях удивительную жажду тепла, которое исходило от чужого тела, его переполнило незнакомое чувство, гораздо более обширное и блаженное, чем то, которое он мог бы себе представить когда-либо — даже когда плыл к своим берегам с сахарными пальмами.
«Вот видишь? Вот видишь?» — шевельнул пастью большой белый дельфин и быстро уплыл; теперь они остались совсем одни, на размытом берегу с низкими вербами.
3
Священник сидел в кресле с золотым гербом, курил и прислушивался к плачущему голосу из соседней комнаты, где учитель Лукаш пытался вдолбить детям в голову, что означает родина.
Школе выделили пока две комнаты. Из большой комнаты мебель вынесли в меньшую; на стенах остались висеть рога, над дверями — замшелый дворянский герб; на буковый паркет поставили в три ряда скамейки, они были разные, испещренные всевозможными надписями на четырех языках — их привезли из разных концов пограничья.
В меньшей комнате сделали клуб, снесли в нее высокие шкафы в стиле рококо, Диану карарского мрамора, три китайские вазы, письменный стол, покрытый зеленым сукном, секретер и два карточных столика — на одном из них учитель разложил наглядные пособия, счеты с разноцветными шариками, чучело хомяка, две банки с заспиртованными ужами. Были у него еще и четыре наглядных плаката: планер в синем небе — плакат обозначал прогресс человека в авиации; несколько белых медуз, плавающих в серой морской воде, которые не только символизировали род беспозвоночных аурэлия, но и жизнь моря и море вообще, да и все удивительное, далекое и фантастическое, ибо на двух других картинах изображались совсем обычные вещи — сенокос и гора Ржип.
Здесь же учитель и жил. У окна он поставил огромную кровать с пологом, у противоположной стены — карточный стол, на котором были разложены кое-какие вещи, необходимые ему для работы.
Священник подошел к небольшой стопке книг и стал в них рыться. Янко Краль, Вольтер, Флобер. Он открыл одну из книг — некоторые фразы были подчеркнуты красным карандашом, другие даже чернилами.
— Пачкуны! — вздохнул он.
Способ, каким говорит о боге всякая религия, отвращает меня — с такой уверенностью, легкомыслием и интимностью ведется речь. Особенно раздражают меня священники, у которых имя его не сходит с языка…
Он закрыл книгу и вернулся в кресло.
— Родина, — слышался из-за стены голос учителя, — это самое возвышенное, что только есть. Все вы должны работать для нее. Нет ничего более святого, нет ничего выше ее. Ваша родина — народная…
«Дети, — подумал священник, — все равно мало что поймут, как им знать, что такое родина, бог или революция. Поэтому-то и приходилось выдумывать легенды. Чтобы все эти понятия могли представить себе даже дети, а взрослые могли в них уверовать».
Управляющий замком позвонил в большой звонок. Детские голоса прокатились по лестницам, он слышал, как они удаляются, пока совсем не стихли.
Учитель вошел в комнату.
— Простите, я совершенно забыл. Ведь должен был быть еще урок закона божьего, а я отпустил их домой.
Священник проглотил оскорбление, усмехнулся.
— Это неважно. В следующий раз вы сократите свои часы, и мы догоним.
— Я думаю, что им есть что догонять и в более важных предметах, чем ваш.
— Что может быть важнее, чем укрепиться на пути, ведущем человека к спасению, — возразил священник.
— Все, — взорвался учитель, — все остальное.
— Вы атеист, — сказал священник, — и думаете, что если вам не нужен бог, то он не нужен и другим.
Жилы на лбу у Лукаша стали вздуваться, глаза его бегали, не могли сосредоточиться на одной точке.
— Речь идет совсем не о том, что я думаю, — кричал он в запальчивости, — а о том, что есть правда. Бога нет. Вы выдумали его.
— Но речь и не идет об этом, — послышалось возражение. — Пусть даже мы его и выдумали! Важно то, что люди хотят верить. Хотят во что-нибудь верить. Во что-нибудь великое и очищающее. Во что-нибудь, что давало бы смысл их жизни… Вы социалист?
Учитель не ответил. Он ненавидел всех священников, и чем дальше, тем ему было противнее исповедоваться перед ними.
— Это тоже учение, — заметил священник, — ваш социализм, он тоже требует веры.
Учитель стремительно обернулся.
— Прошу не сравнивать. Мы хотим освободить человека… А бога вы выдумали для того, чтобы отвратить человека от разума и удержать его в нищете.
— Ошибаетесь. Наше учение также хочет освободить человека. А если это до сих пор не удалось, то… Всегда оно было в руках людей. Как и ваше… Вы еще увидите, что получится из вашего учения! Что из него сделают люди и время.
— Увижу, — воскликнул учитель, — я твердо верю, что доживу до этого времени.
— Простите, — засмеялся священник, — я хотел еще сказать, что и в нищете виноваты сами люди. — Это была излюбленная его тема. Он много думал о нищете и считал, что нашел ее корни. — Ищите причины в ненависти! Ведь вы знаете, к чему приводит неравенство и стремление к власти… Каждый в конце концов обременяет свою совесть, в результате он просто должен ненавидеть своих ближних, а ненависть влечет за собой еще большие несчастья. — Священник склонил голову, походило это на заученный жест, на самом же деле он боялся, что учитель увидит тоску в его глазах.
— Нищета не родится из ненависти, наоборот, ненависть родится из нищеты. Мы устраним нищету, а потом и ненависть.
Теперь священник молчал. «Замкнутый круг, — думал он. — Нищета из ненависти, ненависть из нищеты? Все же больше всего ненавидят те, кто больше других имеет. И войну начинают те, кто даже не отдает себе отчета, чем они владеют. Откуда же берется ненависть? Из стремления к власти! И в погоне за ней все обременяют себя грехами и преступлениями, а оскверненные уста наши превращают слова правды в слова лжи, а ложь ведет все к новой и новой ненависти. И самое страшное, что никто уже не имеет права судить, никто из нас не является уже достаточно чистым!»