Нодар Джин - История моего самоубийства
Хаим вытащил из брюк связку ключей, подбросил ее вверх, но не поймал. Поднять ее с бетонной плиты, на которую она плюхнулась, он мне не позволил; взамен взглядом потребовал выказать реакцию на заявление об их величии и достатке.
— Стоп, господа! — воскликнул я, но старики, наоборот, зашевелились и шагнули ко мне ближе. — Как же так?! Почему вы при ваших, говорите, квартирах забрались в эту глушь? И поселились вместе на кушетках… В этой вот, извините, кишке?
Старики заморгали, переглянулись и почему-то стали жевать. К чему бы это, спросил я себя. Стало тихо. За порогом постанывал от холода ветер и просился вовнутрь, прокрадываясь в щель под дверью и проникая мне под штанину. Влага захлюпала с потолка чаще, а мухи в промежутке между икающими каплями зажужжали громче. Старики продолжали хранить молчание.
— Прошу прощения, — произнес я наконец. — Не отвечайте: уже понимаю! И скажу прямо: очень вас за это уважаю! За то, что держитесь друг друга! После сорока лет совместных блужданий! Я от людей быстро устаю! Через сорок лет даже Моисей показался бы мне болваном. Кстати, всем он там таковым и казался, помните? И все, кто блуждали вместе с ним, разругались, помните? И вообще!
Старики снова переглянулись и уставились вниз на Хаима, который и был у них за Моисея. Хаим изволил улыбнуться, и когда вслед за ним захихикали остальные, объяснил:
— Мы тоже! Все сорок лет! Я как-то умирал: рыбой отравился, — и приснилось, что перед смертью я подарил им всем по вобле…
— Кому им? — перебил я.
— Нам! — ответил длинный копченый старик, напоминавший именно воблу. — Каждому по рыбе!
— Правильно! — кивнул Хаим. — Но больше не перебивай! Подарил каждому по вобле, и только они собрались ее есть, как меня осенило, что рыбы отравлены. Я сперва дернулся отбирать подарок, но потом раздумал: пусть, думаю, жуют: надоели… А потом вдруг я не умер и — обрадовался. Почему? Если б умер, то так бы и не узнал, что рыбу с мышьяком, которою я отравился, подсунули мне с умыслом!
— Не может быть! — соврал я.
— Родной брат! — гордо объявил Хаим.
— Родной?! — удивился я искренней.
— Близнец! — завершил он.
— Мерзавец! — громко выпалил я, но мгновенно осудил себя за скоропалительность вывода, ибо мерзавцем вполне мог быть не близнец, а сам Хаим; или оба: и Хаим, и близнец. — Близнец?! — переспросил я с таким видом, будто ужас заключался именно в том, что злоумышленник был не просто родным братом, а близнецом. — Подонок он, а не близнец! И еще жопа! Как так можно — отравлять здорового близнеца?! Известного музыканта! Говно он, а не жопа!
Старики рассмеялись, как если бы я сказал смешное и посмотрели на копченого, который расправил бороду и произнес с гордецой, — в точности, как Хаим:
— Близнец — это я!
После долгой паузы я выдавил из себя:
— Правда? Извините, что я вас обозвал, да?
— Ты же не знал! — рассудил старик и протянул мне руку. — Меня зовут Ричард!
— Конечно, не знал! — воскликнул я. — Мне рассказали, что вы музыканты и все такое… А про воблу я ничего не знал. Как это я мог знать, если никто мне не говорил?! Как?!
— Никак! — справедливо рассудили старики и умолкли.
Наступило молчание. Не имея что сказать, я разинул рот, и старики, внимательно в него заглянув, навострили уши.
— Это… — произнес я и улыбнулся. — А можно спросить, Ричард? — сказал я как можно дружелюбнее. — А за что это вы Хаима воблой? Я не осуждаю: каждый себе хозяин, — мышьяк там или еще что-нибудь… Я из любопытства. Можете и не отвечать, потому что вопрос глупый… Да?
— Нет! — улыбался Ричард. — Было это давно, на гастролях. Он вдруг начал кашлять по ночам. Как заведется, — тридцать, даже сорок раз, и воет! А потом еще. И еще… Невозможно!
— А-а-а! — протянул я и качнул головой. — Сорок раз?!
Старики закивали головами, а близнец поправил меня:
— Тридцать-сорок… И он знал, что я этого не выношу. У нас бабушка все время кашляла, а я бесился, и он это знал.
— Ах, он знал?! — возмутился я, не считаясь с Хаимом и горяє желанием угодить оскорбленному близнецу.
— Конечно, знал! — разошелся он. — Отец наш, царствие ему, отдал меня из-за этого в дом к своему брату, царствие и ему! Мудрец был: он это специально, чтобы я ничего с бабушкой не сотворил. Я не выношу кашля… Но тогда мне казалось, что Хаим делал это нарочно! А он, оказывается, уже был больной, но я не знал… Никто не знал.
— Это верно, — согласились старики. — Мы не знали.
— Я и сам не знал, — встрянул Хаим и поправил папаху. — Кашлял себе и все… Но дело не в этом.
— Нет? — уважительно спросил я теперь уже и его, а Ричард вздохнул и буркнул:
— Он опять про свое!
— А что?! — и Хаим задрал голову к близнецу. — Каждый имеет мнение! Даже чеченцы. Они, например, считают, что Бог стал создавать мир — только чтобы произвести лошадей и усадить на них джигитов; а меня спросить — Бог создал мир, чтобы издеваться над евреями, а что касается лошадей и джигитов, — это разные вещи! Лошади созданы не для того, чтобы на них скакали усатые бездельники с кинжалами. Или — время! Чеченцы считают, что чем быстрее работают часы, тем быстрее проходит и время; а я думаю, что время движется только когда что-нибудь происходит… А если вокруг тихо, — стоит и время…
— Говори по делу! — прервал его близнец.
— Ладно, — кивнул Хаим и вернул взгляд на меня. — Я думаю, что он отравил меня из-за бабы! Лезгинка! Но умница, — хотя и не могла выбрать между ним и мной, между красотой и мудростью. Ну, он и решил ей помочь разобраться с помощью рыбы! Так я считаю!
— А что с лезгинкой? — спросил я Хаима.
— Она в Нальчике, — ответил Ричард. — У нас там с ней кирпичный дом с центральным отоплением.
— А почему не переедет в Грозный? — спросил я его.
Ответил теперь, наоборот, Хаим: пригнулся, поднял с базальтовой плиты валявшуюся там связку ключей и сказал:
— Я говорю ему то же самое: вот тебе ключи от квартиры, пусть приезжает и живет. А он третий год упирается: не доверяет! — и, воодушевленный помышлением о лезгинке, подбросил связку в дрожащий луч солнца, но уже не промахнулся.
16. Смешное не лежит на поверхности
Перезвон ключей, силившихся вырваться из связки и разлететься в разные стороны, высек в моей памяти мимолетный кадр из американского фильма с Богартом. Возникло неотложное желание убежать и жить не своей жизнью. Или что то же самое — прокрутить ее далеко вперед, в мои американские годы, так, чтобы вся эта сцена со стариками оказалась бы вдруг полузабытым прошлым; чтобы пленка с заснятой на ней грозненской синагогой уже выцвела на полке в моей нью-йоркской квартире, а сам я, подобно Хаиму, подбрасывал ключи от запертого за собой прошлого и сознавал, что мудрость заключается не в поисках мудрости, а в добывании смеха. Именно в добывании, ибо, в отличие от печального, смешное не лежит на поверхности, хотя все на свете либо уже смешно, либо станет таковым.
Эта мысль возникла тогда потому, что захотелось выскочить наружу и расхохотаться как над собою, не усидевшим дома и пустившимся в поиски заброшенных молитвенных домов, так и над девятью стариками, отказавшимися возвращаться в собственные жизни после сорокалетнего странствия и ютившимися в узкой пристройке, откуда — за неимением более волнующего маршрута — они, должно быть, трижды в день ковыляют в зал, на свидание с Господом. Выяснилось, однако, что молятся старики не в зале, а в пристройке: нет кворума. И не вместе, а вразброд, каждый сам по себе. Что же касается Ричарда, он молится редко: во-первых, — лень, во-вторых, — мало смысла, а в-третьих, — в Нальчике, где его ждет лезгинка, синагога вдвое больше грозненской. Последний довод породил у меня вопрос, который Ричард и сформулировал:
— Ты думаешь — какого хрена я тут ошиваюсь, если в Нальчике у меня жена и синагога, а здесь — только эти пердуны. Правильно? Нет! Вопрос правильный, а ответ неправильный: знаешь не все.
И, набрав в легкие воздух, Ричард принялся сообщать мне то, чего я не знал. Сообщал долго, потому что сначала его перебивал только Хаим, но вскоре этим стали заниматься и остальные: спорили, бесились, оскорбляли друг друга и пинали локтями в грудь. Потешное заключалось в том, что твердили все одно и то же, причем, одинаково громко. И пока стоял шум, я, не вникая в смысл этой перебранки, обобщал происходившее в абстрактных образах: человек относится к себе так серьезно, что высказываемая им банальная истина кажется ему всегда личной и волнующей.
Перебивая даже самих себя, каждый из стариков старался довести до моего сведения, будто времена наступили скверные, и евреев не жалуют уже и на Кавказе: аборигены утратили сразу и рассудок, и стыд, стремятся выжить евреев с насиженных мест, но когда те снимаются с этих мест, аборигены что? — обижаются и — что еще? — сердятся. Ненадолго, правда, — до тех пор, пока им приглянется еще что-нибудь из еврейского добра. В Грозном они уже прибрали к себе все кроме этой синагоги, — синагогу не трогали. Стеснялись. Три года назад стесняться вдруг перестали, что совпало по времени с выдвижением в председатели горсовета немолодого, но романтического поэта-баснописца по имени Тельман Арсануков.