Марина Степнова - Сборник рассказов
Но на мнение окружающих подросшей и заматеревшей Але было наплевать. Она была совершенно и полноценно счастлива — впервые в своей жизни, если, конечно, не считать того дня, когда она привела в подсобку завуча, чтобы он тоже полюбовался, чем занимаются на сваленных в угол матах Ирка Калютина, сочная переспелая восьмиклашка, и десятиклассник Стасик Оленев, высокий красавец с улыбкой такой убойной гагаринской силы, что дрогнуло даже Алечкино сердце. Кстати, Оленев был единственным парнем, который нравился Алине Васильевне — за всю ее жизнь! — вот только прочие мужчины ее просто не замечали, а этот — откровенно брезговал, по лицу было видно, да вы сами посмотрите, Иван Николаич, чем они там занимаются, только идемте скорее, а то можем не успеть! Они успели, и Оленева за растление малолетней исключили из школы, вместе с Иркой Калютиной, кстати, которая к тому же оказалась беременной, только вот непонятно от кого. Оленева мигом забрили в армию, жаль, что не в тюрягу, а Ирка родила в срок мертвую девочку и навсегда уехала из Приморска, и вот — Алина Васильевна снова была счастлива. Как тогда.
Она даже чуть не забыла про Москву, вожделенную столицу, чуть не забыла про недоступный и невиданный Ленинград — но, к счастью, судьба оказалась сильнее, и между первым и вторым курсом в стройотряде Алина Васильевна встретилась с Сережей Двойкиным, тихим, смешным пареньком с исторического факультета. В нем не было ровным счетом ничего примечательного — белесые вихры, сколиоз второй степени, хрящеватый, извилистый, как у стерляди, нос и вечные хвосты по всем предметам. Он был слабенький, с тонкими, почти паучьими, безволосым ручками, так что его ставили по большей части на девчачью работу — помалярничать, там, или воды на кухне поднести. Алина Васильевна девчачью работу не любила, запросто управляясь с тачкой или мастерком — но в тот судьбоносный для себя день оказалась все-таки на кухне, прихваченная некстати приключившимся поносом — буйнакская бабушка своей гнилью испортила ей желудок навсегда. Сережа Двойкин смиренно носил своей бойкой напарнице ведра, помог развести огонь, а над огромным баком паршивой, проросшей картошки они со скуки разговорились и Алина Васильевна, с замиранием сердца, узнала, что стерлядевидный недоделок, которого она и за человека-то не держала, оказывается, урожденный москвич — мамочкибожемой! — урожденный! И мамаша, и квартира, и все дела! А в Алма-Ату приехал, потому что тут поступить легко, да и тепло, фруктов опять же много, а я по здоровью слабый, мне в армию нельзя, а в Москве бы точно на экзаменах срезался, откровенничал простодушный Двойкин, неловко корябая уродливый клубень здоровенным ножом.
По всем законам романтического жанра, обрезаться должна была Алина Васильевна, да что там обрезаться — она бы руку себе ради Москвы по плечо отхватила, зубами бы отгрызла, по живому, но Двойкин, раззява, расстарался сам — полоснул лезвием по неловкому пальцу и тотчас побелел, растерялся, оброс по лбу крупными каплями пота, будто это не палец, а горло, честное слово, вот урод! Остальное было делом техники. Алина Васильевна ловко присосалась к порезу горячими губами, у крови был волшебный граненый вкус — Красной площади, рубиновых кремлевских звезд, и сердце бедного Двойкина билось с курантовым гулом, когда Алина Васильевна, задрав клетчатую мальчишескую рубашку и сверкнув нежным жиром живота, с хрустом оторвала кусок подола на перевязку.
Страсть, помноженная на диарею, оказалась гремучей. Через месяц они уже подали заявление, а еще через три — образовали новую ячейку общества, отыграв негромкую общажную свадьбу, на которую пришли только любопытствующие соседи да любители выпить на шармачка. Друзей ни у Али, ни у Двойкина не водилось, своих родителей Алина Васильевна известила письмом, а новоявленная свекровь — в качестве благословления — прислала сыну лаконичную и недорогую телеграмму всего в одно слово — идиот. И была совершенно права — идиот оказался Двойкин первостатейный. Ну, чего расселся, а? Шевели жопой! Опять все из рук валится! Других слов любви Алина Васильевна просто не знала — жили они соответственно.
Сессия сменяла сессию, семейные скандалы накатывали один за другим, Двойкин, осознавший, наконец, весь ужас произошедшего, не просыпаясь, как маленький, плакал по ночам и чах, но даже через год законного супружества свекровь все так же в упор не желала признавать невестку — не отвечала на письма, не звала в гости, делала вид, будто Алины Васильевны не существует. Алина Васильевна попробовала сильнее изводить Двойкина, но сильнее было невозможно — бедолага достиг того края болевого порога, за которым страдание, многократно очистившись, превращается в эйфорию, приносящую жертве абсолютную свободу. При усилении нажима Двойкин запросто мог сбежать, запить, удавиться, наконец — да и черт бы с ним, не жалко, но без него Москва так и грозила остаться уклончивой мечтой, заблудившимся отсветом старого маяка, разрушенного еще в прошлом тысячелетии.
Поразмыслив, Алина Васильевна решила срочно родить ребенка. Она почему-то была уверена, что свекровь смягчится при виде внука или внучки — более чем странное умозаключение, если учесть ее собственный семейный анамнез, в котором дети всегда были поводом только для упрека или шлепка. Ребенок, однако, не получался, Двойкин был слабым, неврастеничным юношей, в неволе размножался неохотно, да и Алина Васильевна, с трудом выносившая всю эту тесно-телесную, потную, слюнявую возню, мало прибавляла несчастному жара. К списку упреков, и без того длинному, как список гомеровских кораблей, прибавился еще один — от тебя даже родить невозможно! Двойкин сжимался, жмурился и, беззвучно хлопнув хитиновой дверцей, уходил в себя.
Однако судьба оказалась милосердной, и дело о внукозаведении провалялось под сукном небесной канцелярии совсем недолго. Едва не доведя мужа до самоубийства и с грехом пополам сдав летнюю сессию, Алина Васильевна благополучно понесла и, проблевав положенное количество раз и вдоволь намучавшись с неподъемным пузом, весной 1973 года подарила человечеству дочку Таню — что ж мужчины отказывались не только жить, но даже рождаться в этой семье.
Жаль, что Алина Васильевна поздно ощутила, как смыкается круг — слишком поздно, только сейчас, черт, да где эти тапочки, как же я устала, кто бы знал, как устала, нет больше никаких сил… А что ты хочешь — тебе пятьдесят пять, не девочка уже! — сварливо отозвалась мать из комнаты, кто бы сказал Алине Васильевне, что мать будет доживать дни вместе с ней, хотя — еще неизвестно, кто и с кем доживает, старухе было сильно под восемьдесят, но сдаваться она и не собиралась. Торчала весь день перед телевизором, черная, сморщенная, как сушеный ядовитый гриб, и всем была недовольна, всем, решительно всем. Черт меня дернул привезти ее сюда из Приморска, хотя — что было делать? Кому-то нужно было присмотреть за Галинкой, пока эта идиотка, моя дочь, выходила замуж — первый, второй, третий раз! И что в итоге? Опять одна, опять дома, сидит на шее, льет крокодильи слезы, бестолочь, оплакивает свою личную жизнь. А что личная жизнь? Вон, за японца даже замуж выскочила — и где тот японец? Тю-тю, только и видали! Никому ты на хер не нужна, дорогая моя. Так и знай. Дочка уродливо и грубо рыдала, выбегала вон, саданув дверью — ты на ремонт сперва заработай, а потом все вокруг круши, мстительно кричала вслед Алина Васильевна, сама она, как разошлась с Двойкиным двадцать лет назад, еще в 1978 году, замуж больше не ходила, что там делать-то замужем? Грязь только из-под мужиков собирать.
Алина Васильевна, кряхтя, наконец, нашарила тапки, вбила в них отекшие к вечеру ноги. Москва далась ей тяжкой ценой любого дефицита — сперва бесконечная очередь, потом визгливая, жаркая давка у прилавка, рвешь, толкаешься, орешь, а дома развернула — и нитки торчат, и рукав перекошен, да и размер, похоже, совсем не тот. Вечного праздника не получилось — прожив в столице тридцать лет, все с того же 1978 года, она ощущала тихий укол узнавания и радости — я в Москве! я в Москве! — только когда проезжала по Кремлевской набережной, под хрестоматийно зубчатыми стенами, первый круг ассоциаций не слишком культурного человека, как над ней издевались первое время на телевидении, над ее провинциальным выговором и провинциальным же апломбом, над дремучей необразованностью, а вы читали такого-то, милочка? А учились где? Ах, казахский журфак…
Кстати, свекровь не дрогнула, даже когда родилась Танька, так и не ответила ни на одно письмо, хотя Алина Васильевна аккуратно отсылала ей фотографии, с протокольной бесстрастностью фиксирующие все этапы взросления внучки — вот мы держим головку, вот улыбаемся, вот наш первый зубок, дорогая мама, с любовью Ваша невестка Аля. Чтоб ты сдохла, подлая тварь. Учиться с ребенком было трудно, девочка уродилась болезненная, вся в отца, густая перламутровая сопля свисает до верхней губы, закисшие бегающие глазки, вечный скулеж. Мужа Алина Васильевна выпихнула сперва в академку, потом на заочное — наплодил детей, так иди и работай, корми семью, дармоед! Истфак свой он в итоге бросил, завис на каком-то складе в сторожах, тихий, полупрозрачный, доведенный женой почти до идиотического, экзистенциального отчаяния. А вот Алина Васильевна вытерпела и получила-таки свой диплом о высшем образовании, лично пожала на сцене руку ректору и даже — как комсомольский полувожак — пролаяла с трибуны что-то про светлое будущее советской журналистики, выпученные глаза, вислый нос, темные, крупные, как котяхи, кудряшки. Когда Танька родилась, косы пришлось отрезать. Некогда.