Сандро Веронези - Спокойный хаос
— Так уж и завязали. Не преувеличивай, пожалуйста. Ведь это все лишь самолет…
Я произношу эти слова просто так, лишь бы что-нибудь скачать, и не отдаю себе отчет в том, насколько абсурдно они звучат. Такие люди, как Жан-Клод, взлетели слишком высоко и слишком давно они вкушают прелести сладкой жизни высшего общества. Уже одно это должно бы служить ему утешением, по крайней мере, он бы мог и не страдать так искренне и так жестоко от мысли, что отныне ему придется стоять в очереди у стойки в аэропорту, чтобы зарегистрироваться. Несмотря на то, что кому-то его переживания могут показаться гнусными, по сравнению с тем, из-за чего горюют другие, Жан-Клод сейчас страдает, как собака, он просто убит горем: ведь ему ясен смысл постановления — завтра он может получить другое, в котором его обяжут перед очередным заседанием Правления сбрить бороду. Но в большей степени, он страдает оттого, что уже привык летать на личном самлете, ему страшно нравилось возить с собой пассажиров и на некоторых участках пути самому управлять самолетом, командир экипажа садился с ним рядом и хвалил его: «Молодец!» Я дважды летал с ним, и дважды самолет пилотировал Жан-Клод, поэтому сейчас, когда я узнал, что его отец был летчиком, этот факт обретает, естественно, более глубокий смысл, но даже если бы это было не так, — хотя все же это так, потому что за всеми удовлетворениями, которые только люди могут получить от жизни, всегда стоит фигура отца, — даже если бы речь шла всего лишь о какой-то суперигрушке суперменеджера, как полагал я, то, что они ее у него отобрали так неожиданно, цап и все, когда он уже свыкся с мыслью, что самолет принадлежит ему, должно быть, породило в его душе такую же дикую, невыносимую боль, какую всякий раз испытывает мой племянник Джованни, когда Клаудия вырывает у него из рук игру «Game-boy». С той лишь разницей, что такой человек, как Жан-Клод, победитель по своей натуре, не может послать по факсу в Париж ответ: «Prendez garde à moi, car je suis sage!»[14]
Cucurrucucu, paloma… Кукуррукуку, голубка…
— Правда. Это всего лишь самлет. А знаешь, кто подписал постановление?
— Терри?
— Oui[15].
Cucurruccucu, no llores… Кукуррукуку, не плачь…
— Да-а-а… А куда ему было деваться? Он же вынужден был его подписать, ведь так?
— Нет. Подписать мог и Боэссон. Он, если хочешь знать, мог даже ни о чем и не подозревать… — Жан-Клод глубоко затянулся сигаретой, а потом медленно-медленно стал выпускать дым и добавил: — Он меня предал.
— А вы с Терри разве уже не поссорились? — спрашиваю я. — Разве в глубине души ты не был к этому готов?
Жан-Клод не отвечает. Он долго и внимательно разглядывает окурок, как будто раздумывая, стоит сделать последнюю затяжку или нет, а потом отбрасывает его в сторону.
Тишина.
De pasión mortal, moria… От смертельной страсти она умирала…
Ах, да. Тициана. Она была старше меня. Один раз мы уже целовались на кровати у нее дома, как вдруг ей кто-то звонит: ее дочке плохо, и она тут же убежала. Тициана. Пятьдесят три.
— Он меня предал… — повторил Жан-Клод.
7— У нас с ним был договор, Пьетро. Тайный договор. С самого начала, когда только еще Боэссон стал об этом заговаривать, Терри был против слияния, и я тоже. И Терри сразу же догадался, что на карту были поставлены и наше прошлое, и наша страсть, и наша свобода, словом, все. Это было всего лишь год назад, подумать только. Мы вместе поужинали в ресторанчике «У Тони» в Венеции, я там как раз был на кинофестивале. В ресторан мы пошли тайком, только он и я, никто ничего не знал. В тот день была годовщина моей свадьбы, со мной в Венеции была и Элеганс, и в ресторан-то в тот день должны были пойти мы с ней, чтобы отпраздновать это событие. Но Терри мне позвонил из Парижа и сказал, что через два часа он будет «У Тони» и чтобы я приходил один и никому ничего не говорил, что есть очень важный разговор… Я сразу понял, что случилось что-то серьезное, потому что я знал, что в тот день в Париже было заседание Правления, я на него не поехал. Я сказал Эли, что наш ужин откладывается на завтра, и ушел. Я ей ничего не сказал о Терри, потому что у нас с ним так было заведено: у меня на первом месте всегда был он, а у него — я. Я ждал его «У Тони», сидя за столиком под деревьями, пил местное белое игристое вино и любовался профилем венецианских дворцов на фоне пурпурно-красного неба, такого неба я никогда раньше не видывал, клянусь, даже в Африке. Я был взволнован, Пьетро. Взволнован и счастлив. Я думал о том, сколько совместных дел нас связывало, меня и Терри, сколько невероятных побед было на нашем счету, мы побеждали вопреки всем предсказаниям, вопреки логике, с тех пор как нас стали презрительно называть аутсайдерами; я думал, как мне повезло в жизни, если мой лучший друг едет ко мне, чтобы обсудить со мной очень важный вопрос, ты понимаешь меня? Этот вопрос и вправду был важный, но не только для нас обоих, это был вопрос чрезвычайной важности и для экономики нашей страны, и для биржи, и для политики, этот вопрос обязательно должен был попасть на первые полосы газет. Что же было в этом такого особенного, задавал я себе вопрос, почему это, от этого и жизнь мне кажется такой прекрасной? Во всем мире каждый день столько суперменеджеров идут вместе в ресторан, чтобы за ужином решать вопросы чрезвычайной важности. Что же было такого уникального в моем случае? Дружба, Пьетро. Никто из тех менеджеров не дружит со своим соседом по столику, более того, зачастую он его просто ненавидит. А посему во время ужина он не пьет, не любуется прекрасным видом из окна, даже не ест, а только делает вид. Слушает, сомневается, вычисляет, разговаривает. Это машина. Он ему не доверяет, а значит и расслабиться не может, у него не должно быть никаких чувств, он должен бороться и в ресторане, бороться везде и всегда. Именно поэтому у него никудышная жизнь. Я же собирался поужинать со своим другом и наслаждался ночным бризом, любовался панорамой, попивая винцо, я ждал, когда он придет и расскажет мне о своем важнейшем деле, и жизнь казалась мне прекрасной.
Потом пришел он, он был подавлен и уже порядком одуревший, я так думаю, он время от времени все еще понюхивает, и сразу же, понимаешь, сразу же мне и говорит, что слияние нужно провалить. Он это сказал еще до того, как рассказал мне, что в тот день на заседании Правления Боэссон говорил о слиянии с американцами, он сказал: «Jean-Claude, la fusion jamais!»[16], и мне даже пришлось у него спросить: «Какое слияние?», потому что до этого дня никому бы и в голову не пришло, что Боэссон страдал манией величия. Терри был искренен, в тот вечер; конечно же, он был порядком обглюченный, экзальтирован, но все равно он был искренен…
Ему, конечно же, не пришлось напрягаться, чтобы убедить меня: я ненавижу Боэссона и ненавижу всех из «ЭНАРК», я ненавижу американцев, так что, можешь себе представить. И тогда-то мы с ним и решили: или мы не допустим слияние, или оба, Пьетро, оба отправимся рубить дрова во дворе наших домов в Аспене[17]. Нам вместе ничего не стоило провалить слияние: он командовал в Париже, я — в Италии и Международной компанией тоже; он был номер один, а я — номер два. Объединив все компании группы, Боэссон тем самым поимел бы нашу. Другие компании — нет, другие были без души, как почти все компании в мире, простые машины для добычи денег, для выжимания соков из вкладчиков, для создания стоимости. У нашей же компании была душа; это была наша душа, и, конечно же, ее нельзя было ни с чем слить. Безусловно, Боэссон возместил бы нам наши убытки, и после слияния дал бы нам президентское кресло в какой-нибудь многонациональной компании-производителе косметических средств или спиртных напитков, или отправил бы нас в Голливуд, ах-ах, преподавать американцам киноискусство…, но тем самым он бы навеки погубил нашу душу. И тогда мы с Терри договорились. «Слияния не будет!» — сказали мы. Оба мы были не в себе, на взводе: я от выпитого вина, а он до одури нанюхался колумбийского кокаина, вот почему этот договор мы подписали кровью. Ты только представь себе такую картину: два француза, baby-boomers[18], сидят себе преспокойненько за столиком в ресторанчике «У Тони», вдруг ни с того ни с сего ножом Тони режут себе ладони и в рукопожатии смешивают кровь, а потом поднимают бокалы с молодым вином Тони: «Слиянию — нет!» Вот что тогда произошло. Вот так мы с ним заключили наше соглашение.
Слияния не будет! Но было бы неблагоразумно, если бы мы оба сразу начали выступать против, а поэтому мы решили, что впредь нам выгодно играть в доброго и злого полицейского: он — добрый с Боэссоном, а я — злой. Значит именно я с самого начала должен был заявить свое несогласие по поводу слияния, я так и сделал, а потом всем и каждому говорил об этом открыто, в лицо, я заявлял об этом в интервью, на заседаниях Правления, словом, везде, а он должен был вести более гибкую политику, допускающую компромиссы, должен был взять на себя роль посредника. С этого вечера начались наши с ним дискуссии в присутствии Боэссона и даже на публике. Мы никогда не шли друг на друга войной, но тем не менее полемизировали друг с другом. Наша задача была создать у этого сукиного сына впечатление, что между нами нет согласия, что les temps des outsiders c'étaient finis[19]. Ho мы только притворялись, понимаешь, Пьетро? Это была простая симуляция. На самом же деле, мы оба работали только для того, чтобы наколоть Боэссона. Мы оба прекрасно понимали, Пьетро, что слияние таких размеров могло породить очень слабого бога, то есть Боэссона, и целую армию разочарованных, униженных, переведенных, уволенных людей, мы сознавали, что когда на бирже объявят об этом, эта новость повысит стоимость акций, но потом обесценит и сведет до нуля качество производства компаний-участниц концерна, и, в конце концов, все закончится крахом. Мы знали об этом, потому что много таких примеров повидали, а зачастую мы с ним даже сами использовали подобные ситуации.