Ингрид Нолль - Натюрморт на ночном столике
Мне казалось, я рисовала минут десять, на самом деле пролетели уже два часа. Мне знаком этот феномен: стоит уйти с головой в воображаемый мир, и время несется, бежит вскачь, фантастически скоро, будто в сказке, вечность превращается в один миг.
Интересно, получила ли сестра моя Эллен снимок Мальте? Я сделала перерыв и позвонила ей. Эллен сказала, что также хотела позвонить мне сегодня, поблагодарить за фотографию.
— Эллен, а ты не знаешь, отчего он умер? — Я коснулась темы, которая в нашей семье всегда была табу.
Сестра задумалась на некоторое время, а потом отвечала, что, кажется, говорили о внезапной детской смерти.
Те, у кого есть дети, знают, о чем речь. Младенца между вторым и шестым месяцами жизни иногда находят мертвым в колыбели, хотя он ничем не болел, причин для внезапной смерти вроде не было никаких.
— Странно, Эллен, — засомневалась я, — мама, я помню, говорила о несчастном случае.
— Ну, сейчас-то мы ничего не выясним, — решила Эллен, — лучше как-нибудь осторожно снова выспроси у матери, что же случилось. И вот что я хотела сказать. Когда ты ко мне приедешь? Я вас жду всех четверых, места у меня много, приезжайте.
— Спасибо, может, когда у детей будут каникулы, — согласилась я.
День перевалил за середину, мое место теперь было у плиты. В голове стояла полная мешанина: любовные письма, живопись на стекле, какой-то обед, пожилая сестра, заново обретенная, маленький брат, умерший еще до моего рождения. Не соблазнить ли Райнхарда в новом платье, узком, обтягивающем, сексапильном?
— Не хотите навестить нашу тетю Эллен? — обратилась я к Йосту и Ларе, уминавшим рыбные палочки и жареную картошку с кетчупом.
— Кого?
Они забыли, кто это.
— А, это та, в сером, которая ножницами режет спагетти! — вспомнил Йост.
— Я поеду, если Сузи с нами поедет, — предложила Лара.
— И Кай, — добавил Йост.
Иногда меня, как потоп, переполняет любовь к моим детям, но порой я готова свернуть им шею. В теории, конечно, в действительности я пальцем их не трону. Временами на меня что-то накатывает, я порывисто прижимаю их к сердцу, покрываю поцелуями, душу в объятиях. Йост таких нежностей не выносит, Лара смущенно улыбается и тоже спешит от меня освободиться. Вот на Райнхарда никогда ничего не накатывает. И я при нем держу себя в руках. Мне так хотелось в детстве увидеть, как целуются мои родители — ну хоть раз, хоть как-нибудь проявили бы живые человеческие чувства, и я была бы счастлива. Мой муж умеет прятать свои эмоции очень глубоко, но на мою маменьку он, слава Богу, не похож.
Пока я самозабвенно и старательно корпела над изображением Мальте, я вдруг внезапно полюбила брата. Неожиданно, как вспышка молнии, меня пронзило к мальчику чувство, сравнимое с тем, что я испытываю к моим детям. Тогда же я, как ни странно, приняла в свое сердце и бедную Имке. Чудеса, думала я, мне впору эту барышню ненавидеть. Но вместо этого я испытываю к ней даже не симпатию, а какую-то материнскую доброту. Мне захотелось защитить ее, но я не могла, как не могла уже помочь и брату.
На семейном портрете Мальте получил одного из плюшевых медведей, сшитых маменькой. Конечно, это анахронизм: когда родился брат, мать еще не увлекалась пошивом мягких игрушек. Ну и пусть. Вся картина будет немного сюрреалистична. Прошлое, настоящее, сон и мечта будут перетекать одно в другое, как акварельные краски. Райнхарду, например, я дала бы в руку одну из папиных мухобоек, чтобы мой муж пристукнул одну настырную маленькую пчелку. Так и слышу, как его писклявый голосок произносит: «Да ладно тебе, ты-то уже давно не кусаешься!»
СВОБОДНА КАК ПТИЦА
В этот самый момент моя маменька объявила, что собирается нас навестить. Она сразу чует, когда у нас с Райнхардом что-то не ладно, поскольку уверена, что наш брак представляет собой такое же ленивое, скучное, однообразное, тоскливое перетекание изо дня в день, что и ее совместная жизнь с моим папенькой. Мать любила внуков, ей нравился зять, и она была убеждена, что ее дочь удачно вышла замуж и счастлива в браке. И я не стремилась ее разуверить, пусть бы она всю жизнь так и думала.
Когда я забирала ее с вокзала, первое, что она произнесла, было: «Мышка моя, ты выглядишь такой счастливой!»
А я как раз плохо спала ночью, меня опять мучили кошмары, напялила на себя с утра один из своих любимых мешков, скандинавский спортивный костюм в серую, темно-коричневую и бежевую полоску. Уже неделю я не могла избавиться от насморка, и мой ярко-красный нос, единственное цветное пятно всей композиции, был виден за версту.
Йост приветствовал бабушку словами, которые ему запрещено было произносить:
— Ба, я надеюсь, ты мне не привезла очередного медведя?
Бабушка только умилилась его искренности:
— Бабуля знает, что ты уже не играешь с плюшевыми зверушками, бабуля сшила тебе дракончика.
Дети схватили дракона и умчались на улицу. Не пришло и двух минут, как они вернулись, и вместо бедного дракошки у них в руках была куча разноцветных лохмотьев.
— Бабуля ничего не смыслит в аэродинамике, — был Ларин приговор бабушке.
На другой же день матери стало хуже, и она заныла:
— Это ты виновата. — Еще бы, кто ж еще! — Моя спина не выдерживает новых матрасов, зачем вы старый выкинули? Мне на нем было почти так же хорошо, как на «больной» кровати.
— Мамочка, милая, ты спишь на прежнем старом матрасе. Откуда у нас возьмется столько денег, чтобы менять матрасы каждый год?
Наверное, я и правда была сама виновата, я раздражала и мать, и мужа, потому что постоянно злилась, нервничала, дергалась и чувствовала себя препаршиво. Вечером я спустилась в подвал забрать из машины белье и нарочно шаталась там без дела подольше, чтобы побыть одной, совсем одной. Мне стало лучше.
Я вернулась в гостиную, и что вы думаете? Думаете, они там телевизор смотрели? Как бы не так! Сидят зять и теща и зачитываются новым очередным посланием от Имке. Меня так и передернуло, но я не стала им мешать, пусть развлекаются.
— Как мило, — вздыхала маменька, — как трогательно все, что малютка пишет. Немножко безумно, конечно, но до чего же мило!
— Ну-ну, радуйтесь дальше, — бросила я, — но только без меня, я устала.
Я еще не успела выйти за дверь, как мамуля спросила моего мужа:
— Что это с ней?
И Райнхард отвечал, громко, специально, чтобы я слышала:
— Да спятила она, вот что! Птичка одна ее, видать, клюнула!
Птичка, говоришь? Хм, птичка… На птиц всегда охотились, ловили, продавали. Вот и Криштоффель ван Берге изобразил на полотне 1624 года охотничьи трофеи на деревенском дубовом столе. Все больше болотные и водоплавающие птицы, значит, господа охотники побывали в камышовых зарослях, в лесных топях. Сегодня выпь уже никто не подстрелит, ее охраняют, но тогда об охране природы и слыхом не слыхивали. Во время осенней охоты били всякую птицу, попавшую под руку.
На крякву и сегодня еще охотятся. Вместе с выпью и гусем-монахом она составляет центр всей композиции картины. Особенно мастер старался, выписывая оперение выпи: воздушное, легкое, светло-коричневое, испещренное темно-коричневыми и черными крапинами, полосками и пятнами, будто тесьмой. Ее зеленоватые лапы торчат прямо над гусем, лежащим по соседству. Таких гусей прозвали «монахами» из-за их окраски: передняя часть головы у них белая, а все остальное черное — затылок, шея, туловище. Ну хорошо, эти птицы самые мясные, но зачем было стрелять всякую певчую мелочь? Наверняка они попали сюда случайно, эти малиновки, зорянки, синицы, славки, снегири. Неверная рука егеря, целясь в крупную добычу, отняла жизнь и у этих малюток. И вот теперь их вместе с остальными зажарят и съедят, но прежде всю добычу разложили, как на витрине, чтобы полюбоваться богатыми трофеями, украсив их еще и персиками с виноградом в китайском фарфоре и красной клубникой в красивом горшочке. Рядом с обильной добычей в полумраке на заднем плане тускло мерцает оловянная посуда. В переднем левом углу красуется розовая роза, значит, картина написана для меня. Сорванная роза — символ конечности всего живого, но, с другой стороны, яркий цветок контрастирует с темными птичьими телами.
Людей без роду-племени, аутсайдеров общества, как теперь говорят, раньше звали вольными птицами. И нигде на свете не мог такой человек схорониться от опасности, будто птица, за которой повсюду следит глаз охотника. И ладно бы еще, если приманит охотник хищника, но вот же на полотне эпохи барокко — маленькие, жалкие, безобидные птахи. Жили себе, пели, никому не мешали, чирикали с утра до вечера, их как ни пожарь, чем ни нашпигуй, они голода не утолят. Да, грустно это, птичья охота, особенно для такой защитницы природы, как я. Но это сегодня, а во времена барокко я бы первая прикрепила к своей шляпе чье-нибудь яркое перо.