Венди Герра - Все уезжают
Мама говорит, что мое поколение заражено стадным чувством. Для нас не существует я — только мы.
Я думаю, это происходит потому, что мы их дети: май шестьдесят восьмого, мини-юбки, массовые выезды на уборку тростника на открытых грузовиках, парк возле похоронной конторы, где они хладнокровно делали себе татуировки, комнатушки, куда набивалось до пятнадцати человек, чтобы тайком послушать «Битлз», что было худшим грехом, нежели есть мясо в пост. Они оттуда, из шестидесятых.
Вальдо Луиса, лучшего маминого друга со времен Национальной школы искусств, убили за то, что он вступился за одну балерину в кафе «Ла Пелота» на углу Двенадцатой и Двадцать третьей. Вошли несколько человек, и один из них выстрелил. На его похоронах было множество народа, все пришли с цветами, а потом пели хором и читали стихи. Друзья до сих пор его оплакивают.
Мы живем в промежутке между запретным и обязательным. В нас отсутствует этот дух единства, присущий шестидесятым. Мы живем, спрятавшись по двухэтажным койкам, представляющим собой своего рода коллективный монумент, которому мы поклоняемся в каждом новом месте, куда нас забросят. На такой койке, предназначенной для двоих, иногда спят четверо.
Одежда у нас общая — чтобы пойти куда-нибудь в выходные, приходится одалживать ее друг у друга. По-настоящему ничего из того, что ты приносишь в школу, не принадлежит тебе одной. Еда — это нечто такое, что мы в наших школах и интернатах привыкли по-быстрому заглатывать, так как не приучены наслаждаться ее вкусом. Мы едим так, словно бежим эстафету, под лозунгом «кончил первым — помоги товарищу».
Если ты правильно пользуешься столовыми приборами, тебя обзывают буржуйкой, так что лучше уж орудовать одной ложкой, как лопатой. И разговаривать с набитым ртом. И подталкивать еду большим пальцем. Когда в конце недели я возвращаюсь домой, мама называет меня «дочерью средневекового свинопаса».
Мама не понимает, что если ты не такая, как все то должна заплатить за это высокую цену. Тебе никогда не звонят, чтобы куда-нибудь пригласить вместе с другими: ни на концерт, ни на пляж, ни на устраиваемые без особого повода домашние вечеринки. Вспоминаю, сколько раз я стояла одна в нескончаемой очереди, чтобы попасть на концерт Сильвио или Пабло[16], а неподалеку стояли мои одноклассники, шутили, смеялись и радовались так, как мне не дано.
Это холодная война, тихая война юности. Если ты не входишь в группу, у тебя не будет парня; если не пользуешься среди них авторитетом, то тебя отталкивают, над тобой насмехаются, и ты превращаешься в нечто такое, с чем можно не считаться. Ты им мешаешь, раздражаешь, они тебя не понимают и мстят за это. Они не могут смириться с тем, что у тебя есть собственный мир, а ты — с тем, что тебя отвергают.
Никто тебе не скажет, что ты красивая, что тебе очень идет это платье. Даже если ты принадлежишь к группе, тут действует правило, которое я назвала NO LOVE.
Не любить друг друга: если кто-то кого-то любит и даже с ним встречается, он в этом не признается. Все обращает в шутку. Не ощущает ответственности за это чувство. Потому-то подобные отношения так мимолетны — влюбленные пары распадаются через месяц или два. Потому-то возникают недоразумения — никто никому не говорит того, что он на самом деле думает. NO LOVE. Если ты скажешь, что кого-то любишь, ты пропал. NO LOVE. После этого даже с тем, кто тебе по-настоящему нравится, общего языка ты не найдешь никогда. Вдобавок стало модно не целоваться. Все обнимаются, тискают друг друга, некоторые уже спят вместе, но поскольку договорились NO LOVE, не целуются. Я ничего не понимаю, но как-то живу внутри этого цирка.
О том, чтобы записывать что-то в Дневник в школе, на глазах у всех, нечего и думать. Я всегда куда-нибудь прячусь с тетрадкой, потому что то, что я тут пишу, не должны прочесть ни одноклассники, ни учителя. Иначе меня могут выгнать из школы. Очень не хотелось бы, потому что здесь мы изучаем искусство. Но как все-таки трудно быть непохожей на других.
Каждый из нас должен «по песете каждому мученику», говорит моя мать: страдавшему от астмы Че, сгинувшему в морской пучине Камило, тому, кто перед смертью кровью написал на стене имя Фиделя, убитым в Анголе, погибшим в Боливии, повстанцам-мамби — перед всеми мы оказываемся в долгу. Они сделали для нас все, мы же для них мало что можем сделать. Думаю, мы стали их должниками задолго до своего рождения.
Если я кому что и должна, так это маме, и никому больше. Для меня истинные мученики — это наши родители. Мы, их дети, иногда хотим забыть свои фамилии и настоящие подвиги совершаем ради того, чтобы ничем не отличаться от тех, кто стоит в длинной очереди с алюминиевым подносом.
Мне осточертело стараться быть как все и распевать дурацкие песни вместе со всеми. Я хорошо знаю, что такое юность, и стригусь наголо, чтобы все понимали, что я — это я. В эту субботу я остриглась, оставив лишь коротенькие волосы по бокам и челку.
Я знаю, что такое юность. Когда кажется, что все только начинается, но это не так. Скорее, все рушится. Разлетается на мелкие кусочки, как китайская ваза, выскользнувшая у мамы из рук, когда она увидела мою прическу. Ваза упала на пол и разбилась. Из-за того, что я другая, пролилась кровь нашей фальшивой династии. Мама порезала палец осколками фарфора. Китайская ваза, китайский фарфор, жизнь, непонятная, как китайская грамота.
Я не китаянка, но у меня столько разных черт, что никто не может сказать, откуда я такая взялась.
С этой вазой ушло то единственное, что оставалось дома от моих бабушки и дедушки по отцовской линии. Мы подмели осколки и выбросили их в помойку. Вот и не стало того, что связывало мое имя с теми, кто тянется ко мне из прошлого. «Это к счастью», — сказала мама. Она поцеловала меня в лоб и завязала палец, чтобы кровь не запачкала мою форму, которую она штопает в десятый раз.
Для мамы нет ничего ненормального. В ее голове все находит объяснение. Поэтому мы с ней так близки. Поэтому у меня никогда не иссякают темы для разговора с ней. Она всегда найдет выход. Ее невозможно разозлить. Моя мама — просто героиня. Мученики умерли, а она живет, невзирая на плохие вести и ужасную жизнь в доме, наполненном маргиналами, где скандалы не утихают ни днем, ни ночью.
Когда-нибудь я вытащу ее отсюда. Я это знаю.
В автобусе по дороге в Школу искусствНенавижу воскресенья. Ненавижу приходить в школу.
Море школьников в форме в месте сбора по воскресеньям в семь часов вечера, а затем путь до школы со сверстниками, которые орут и одновременно болтают между собой примерно так же, как орали и болтали неделю назад.
Все они хорошие, одна я плохая, и мама у меня белая ворона; они тайком курят то, что у меня дома курили с тех пор, как я себя помню, и что меня никогда не интересовало. Тоже мне открытие!
Я не хочу быть хиппи, как моя мать, не хочу Peace and Love. Хочу быть собой. Никакой дурман мне не нужен. Мне пятнадцать лет.
Они никогда меня не примут. Они хотят, чтобы я вела себя, как моя мать. Она готова все принять с улыбкой и поделиться всем, что у нее есть, с целым взводом гостей, которые уплетают мою еду и без конца меня обсуждают. Я — это я.
Всеобщий лидер здесь — Алан Гутьеррес. Он делает граффити на пляже за Шестнадцатой улицей. Я уже ему сказала: совершенно не собираюсь бунтовать ради того, чтобы доказать, что меня не отливали в общей жесткой форме. Его отец — художник-гиперреалист, но сам он ничего не продает; его жизнь в корне отличается от жизни его родителей. Материальных трудностей его семья не испытывает, однако он живет в общежитии, потому что сам так захотел — чтобы быть подальше от своего дома, распорядка дня, отцовских знакомых. Это нас с ним сближает. Вместе с Аланом я писала всякие вещи на стене кладбища Колумба, на пляже и на улицах Гальяно, Монте и Ситиос. Я не хочу принадлежать к его группе «Арт-Улица». К тому же женщин они не принимают, а еще он сказал, что мне не хватает смелости. На самом деле мне совершенно неинтересно быть смелой. Я отдыхаю от всего этого.
Не желаю больше расписывать каракулями свой город. Преобладающий оливковый цвет и множество обрушившихся балконов его сильно изменили. А сколько щитов, сколько лозунгов и приказов, обращенных к нам с политических плакатов! Хватит приказывать! Вот и Алан теперь хочет отдавать мне приказы. Ничего не выйдет. Больше ни единого приказа, ни единого человека, приказывающего, как мне жить!
Самым прекрасным эпизодом в наших с Аланом отношениях был наш обмен: он отдал мне свою футболку с Мафальдой[17], а я ему — вязаный свитер. На какую-то минуту я осталась полуголая, и он тоже. Мы взглянули друг на друга и молча оделись. Никто из нас не дотронулся до другого. Это было как подарок. Некий пакт, ритуал. Раньше я совершенно спокойно ходила голая, но при мужчинах — это уже другое дело.