Журнал «Новый мир» - Новый Мир. № 2, 2000
Архангельск.
Июль 1987.
Мотогонки в ПиритеЯ и не предполагал, сколь спортолюбив скуповатый на эмоции Таллин.
В день мотогонок, еще с утра, в машинах, автобусах и на мотоциклах, он схлынул в Пириту едва ли не весь, целиком.
И мне, пробудившемуся поздно, оставалось лишь бродить одиноко по обнаженному каменистому городскому дну. Где меня подобрал случившийся на счастье рейсовый ковчег, окутанный голубоватой гарью.
Автобус не дошел до места, уткнувшись головой в канат, перетянутый поперек шоссе по случаю гонок. Дальше я побрел пешком.
Заезды кончались. Оставалось с дюжину кругов, три последних экипажа.
У ножевого финишного зигзага, острого, как бычий рог, толпилась кучка поздних зрителей.
С ревом проносились мотоциклеты.
Трещали, дымились и надрывались их могучие движки. Трепетали переполненные бензином и страхом сердца. Гонщики распластывались на своих машинах и перекатывались в люльки, стремясь уравновесить прыжки и броски быка собственными телами.
У острого конца рога грудились под деревьями бумажные мешки с песком, призванные на лишнюю секунду задержать души вылетевших из седла гонщиков в их телах.
Гонки можно было не только смотреть, но и слушать.
За отгородившими шоссе деревянными щитами, по ту сторону пальбы и треска, вдоль него, не видя проносящихся с воем никелированных снарядов, шли и шли под деревьями толпы с пиритского пляжа и на пиритский пляж.
Шли девушки, кто в купальниках, кто в легких платьях, сквозь которые их вобравшие зной тела излучали такой жар, что у встречных вспыхивали щеки.
Шли мужчины с гроздьями висящих в пальцах темных пивных бутылок.
Надрывались, стреляли дымом и заходились в предсмертной тоске моторы, летели навстречу мешкам с песком невидимые мотоциклы за дощатой стеной.
Шли, шли и шли по песчаной дорожке ноги в сандалиях, босоножках, кедах и пляжных шлепанцах.
Под перекинутыми через лодочную заводь мостками пьяная старуха с нарочитой бережностью полоскала собранные по берегу порожние бутылки.
С залива тянулись яхты, шарами раздувая разноцветные паруса.
Шашлычники палили свои мангалы.
К ним тянулись терпеливые очереди купальщиков с развернутыми на время ожидания гармошками газет.
Издалека, проскакивая через стволы сосновой рощицы, как металлические шарики через шпеньки игрального автомата, слабо доносились хлопки и рокот раскаленных мотоциклетов. Наверное, завершался последний круг.
Море лежало. Тысячи загорелых женских ног топтали тончайший песок.
Тысячи женских рук взлетали к волосам — задул ветер. И волосы улетали от женских лиц и не могли улететь, как листва с деревьев.
10 августа 1975.
Бегство на океанФрагменты путешествия
* * *Лето в Москве хотело еще продолжаться,
но истощилось уже.
И август болел золотухой.
С чемоданом и сумкой, тянувшей плечо,
я очутился в кочующей стае, облепившей аэропорт.
Беженцы с теплого юга
с разноцветной курортной поклажей,
с детьми, уже покрытыми пылью сверху загара,
и с фруктами нежными в дырчатых клетках, где им суждено задохнуться,
в кресла вселились,
пили из термосов чай на полу,
дни коротали в очередях за газетой и вареными курами «Аэрофлота»,
а по ночам жгли костры
в роще соседней, обступившей железнодорожную ветку.
И не могли улететь.
Взрослые были бессильны.
Дети ныли.
Аэропорт захлебнулся багажом, пассажирами, почтой.
И я,
захлопнувший дверь за собой всего лишь в каком-нибудь часе езды,
сразу тут обездомел,
затерялся и слился с толпой,
как это бывает на вокзалах, в больницах и очередях
с любым,
и в жабры вобрал уже транспортный скудный уют.
Но где-то
за загородкой невзрачной,
в неведомой книге, испещренной пометками и растрепанной
от перелистываний,
был заложен ничтожный листок,
продиктованный кем-то, слегка перевравшим фамилию, по телефону.
На рассвете
чудесный листок
помог мне пройти через зал,
где спали, жили в очередях и водой поили детей,
выйти на воздух,
вдохнуть керосиновый ветер летного поля
и взойти
по колеблющимся ступеням
в большой самолет,
улетавший далеко на восток.
* * *У нанайцев коричневые косые скулы.
Лица помягче, чем у живущих южнее монголов, и похожи на обкатанные водой морщинистые валуны.
Их всего тысяч десять.
Рыбаков, охотников и людей обыкновенных профессий, разнесенных течением вниз по реке, до Сахалина.
Человек по сто, по триста в селении.
Больше всего — в «национальном» районе, отведенном на правом, холмящемся берегу Амура.
С центром в Троицком.
Удивительно быть гостем нанайской столицы.
Булыжная главная площадь.
Дощатые посеребрившиеся от времени настилы тротуаров на прочих улицах, опоясавших холм.
Так, что издали кажется: весь он в строительных лесах, только рабочие много лет уже как разбежались.
Пристань в виде плавучего дома с галерейками на деревянных колоннах.
Точь-в-точь ресторан-поплавок на московской Канаве.
Чуть не всякий год у нанайцев сидят научные сотрудники из обеих столиц с целью сберечь их самобытность.
Теперь вся она разложена по стеклянным шкафам в краеведческом музее.
За исключением рыбы из реки, подаваемой на овальных блюдах в ресторанах больших городов.
Малахаев из лисьего меха, отправляемых на пушные аукционы.
И леса, сплавляемого вниз по Амуру до Маго, куда приходят за ним японские баржи.
Для них даже составили грамоту.
На беду, нанайцы не желают учить детей по написанным в ленинградских и московских институтах учебникам, а переводят их в «русские» классы.
Русских в поселке — две трети, и говорят все по-русски.
Как и радио, книги, газеты.
А после школы все одно ехать учиться в Хабаровск, Москву, Ленинград.
И тут ничего не поделать.
Разве всех их загнать в заповедник.
С первым никелированным рыболовным крючком, подаренным туземцу, приходит Великий Соблазн.
А языки и уклады маленьких народов уходят.
Все равно у детей красивые раскосые лица.
И мотоциклы у мальчиков.
А у девочек — взрослые тайны.
И музыка из транзисторов у тех и других.
И накатывающая жизнь берет свое среди электропроводов на столбах, телевизоров, трелевочных тракторов, клуба с написанной от руки киноафишей, расписаний авиарейсов, задачек по химии и рыбоконсервного цеха на берегу.
* * *Осталась рыбалка, ради которой нанайцы рождаются на свет.
Лов кеты запрещен, и только местным народностям позволено брать из реки: по пятьдесят кило на душу.
Цифра эта непонятна нанайцу.
И они ловят, собачась с рыбнадзором, сколько река направляет в их сети.
Прячут улов, ночами перетаскивают из лодок, продают.
И будут ловить, пока не кончится рыба в реке и нанайцы на берегу.
Ради нас рыбнадзор разрешил половить лишний раз.
Наши знакомцы возликовали, но не подали вида.
Только посерьезнели вдруг, позвали каких-то людей и принялись совещаться на пустыре возле рыбоконсервного цеха, посылая куда-то гонцов, что-то чертя пальцем на песке и поглядывая на нас, оставленных в сторонке.
А наутро в брезентовых робах, с сетями и тяжелыми гоночными моторами на плечах, с мешками, в которых угадывалось заветное булькающее стекло, побрели к берегу.
Теперь тут не было ни завгара, ни директора мастерских по пошиву тапочек с национальным узором, ни школьного учителя, ни шофера — но только нанайцы-рыбаки, перенявшие свое ремесло и охоту к нему с пахнущим рыбьим жиром молоком матери.
Миновав завистливые взгляды односельчан и пролегший между домами и речной жизнью пустырь, маленькая молчаливая толпа вышла к лежащим на песке лодкам — плоским и длинным, с приподнятыми квадратными носами, с которых забрасывают и правят сеть.
Точно такую я видел накануне на деревенской улице, в процессе рождения.
Она лежала в стружках на катках, и старик поливал черной смолой ее перевернутую новенькую спину. Лодка напоминала вытянутого из воды морского зверя.
А еще днем раньше я разглядывал ту же сценку изготовления лодки в музее — запечатленную на рисунке какого-то давнего путешественника.
Лодки ничуть не изменились.
Но моторы превратили их в быстроходнейшие из судов. И мы, отвалив от причала, опустили в воду винты и понеслись, оставляя легкие буруны, как на гонках, вверх по бескрайней реке.
Придя на место, лодки рассыпались и исполнили медленный танец.
Маневры были рассчитаны и просты, как движения рук, когда бреется взрослый мужчина.