Драго Янчар - Этой ночью я ее видел
Когда перед самым концом войны ему угодило в живот, падая, он ударился головой о камень, я держал его в своих объятиях, у него из раскуроченного рта лезла пена, как у коня после долгого похода. Мне вспомнилось, как мы пели во Вране Ой, Морава, Вероника положила голову мне на плечо и слушала, закрыв глаза. Потом и она, поддавшись уговорам Чедо, затянула семь долгих лет пройдет, нас снова встреча ждет.
И мы-таки ее дождались, сегодня ночью она явилась, такая живая, в проходе между нарами в офицерском бараке и остановилась у моей постели. Что, Стева, не спится? Я хотел сказать: А я думал, ты живешь в Верхней Крайне, у зеленых склонов, в низовье, на равнине с широкими полями, я это ей хотел сказать, а ездишь ли там верхом по окрестностям? Но она уже ушла, и след ее простыл. Ну конечно, я ей об этом хотел сказать, потому как знал, что она жила в поместье, в своей золотой клетке, не она ли мне не раз говорила, я же не свободна. Теперь же она сама добровольно связала себя цепями с человеком, которого, вероятно, не больше меня любила, а вот живет же с ним. Однако ж этой ночью она все же пришла ко мне, этой ночью я ее видел, прямо-таки сама и пришла, Вероника.
Вестовые привезли донесение о том, что в Любляне выступал тот австрийский капрал, которого теперь почитают маршалом. Он громогласно заявлял перед собравшимися, что предателям больше не увидеть наших прекрасных гор. Это как бы относилось к нам, королевским служакам, что не стали предателями. А не к ним, кто осенью сорок первого ударил нам в тыл. Мир перевернулся на голову. Треснул, что это зеркало, в котором я вижу осколки своего лица, растерзанные куски своей жизни. Как бы то ни было, я все же побреюсь. Затяну ремень, поправлю форму и отправлюсь к месту сбора, куда зовет труба, все уже в сборе. И живы. После полудня поезжу верхом, если Вранац не заленится. А может, и письмо Елице напишу.
2.
Останься она со Стевой, сказала я Петеру, была бы наша дочь и сегодня все в той же мариборской квартире. В квартире сербского офицера, швырявшего в передней грязные сапоги. А может, была бы в южной Сербии и разводила кур. Но я бы, по крайней мере, знала, где она. И не просыпалась каждую ночь от мысли, что именно я сумела уговорить ее вернуться к Лео. Переехать туда, в его поместье, которое он любил почти что так же, как мою Веронику. И я переехала вместе с ней. И там, в сорок четвертом году наша Вероника пропала, через несколько дней после Нового года, с тех пор ни одной весточки от нее. Тебе не в чем себя упрекнуть, заметил Петер. Он задумался как обычно и, помолчав некоторое время, повторил: тебе не в чем себя упрекнуть. Ясное дело, ничего себе, мне себя не в чем упрекнуть, с чего бы это мне себя упрекать, раз я не могла вынести, чтобы она моталась по армейским квартирам и разводила кур? Это она-то, любительница попугаев, лошадей и аллигаторов. Она, учившаяся в Берлине и слушавшая Бетховена. Я переживала за нее, видя, как она живет, и если она свыклась с такой жизнью, то это было выше моих сил. А по ночам в моей пустой квартире на окраине Любляны меня снова не отпускала эта мысль: останься она с тем офицером… Я включила свет и стала искать фотографию Петера. Сейчас я с ним каждую ночь разговариваю, только он один и может меня успокоить.
Сегодня у меня был Филипп, брат Лео. Интересовался, всего ли мне хватает, не надо ли чего. Ну, конечно же, у меня есть не все, что нужно, эта двухкомнатная квартира на окраине Любляны не поместье, ответила я. Вообще-то, это шутка, он ведь понимает, не по поместью я тоскую. Ну, как-нибудь переживете, пока все это не уляжется. Я сидела у открытого окна, как всегда, а он стоял сзади меня, и мы смотрели на колонну людей с транспарантами и портретами их вождей, шагавших по улице за духовым оркестром. Демонстранты были в приподнятом настроении, радостные, люди приветственно махали им из окон и с балконов. Вдруг я увидела, как мужчина остановился и посмотрел наверх, мне показалось, на мое окно, на меня. Он был приземистый, раскатистый в плечах, с синеватыми кругами под глазами, какие бывают у полуночников или у людей, страдающих бессонницей. Его лицо показалось мне знакомым, вроде бы, это был один из тех работников, что ходили на заработки по поместьям в округе Подгорного имения. От одного его взгляда меня бросило в дрожь; что-то знакомое, а вместе с тем неведомое проникало в меня вместе с этим взглядом. Потом он отвернулся и зашагал прочь, растворившись в разгулявшейся толпе.
Ну уж, понятно, как-нибудь обойдусь, ответила я Филиппу, хотя в квартире нет ванной и удобства в коридоре, где по утрам соседи стоят в очереди, женщины в халатах, а некоторые мужчины в небрежно расстегнутых брюках со свисающими ремнями, уж как-нибудь переживу. Мне ничего не надо, днями напролет я просиживаю у окна в ожидании увидеть ее лицо, лицо своей Вероники, или на худой конец Лео, который однажды прикатит на авто, а может, они вдвоем, может, оба они пройдут по тротуару, и она будет держать его под ручку, посмотрит наверх, улыбнется, лишь она одна умела так мило улыбаться, и я ей помашу рукой. Немногим раньше я увидела, как идет Филипп, он выхлопотал эту квартиру, через день приносит мне что-нибудь поесть, хлеб и молоко, муку, иногда и мясо. Вы не доели, говорит он мне, снова оставили. Не до еды мне, ответила я, а он свое: что бы Вероника сказала? Вероника бы сказала, ой, мама, человек не может без еды. Сначала маме, всегда говорила она в столовой поместья, когда подавали обед, а когда бывали гости, и нужно было сначала им подавать, Вероника говорила, иногда одним взглядом знак подавала, и всем было понятно: сначала маме. Ну, а когда она бывала особенно в настроении, то шла прямо на кухню к кухаркам и прислуге и, засучив рукава, готовила мое любимое блюдо — белые грибы, собранные утром.
Я сидела у окна, колонна исчезла за поворотом, звуки оркестра удалялись, по улице поспешали последние опоздавшие. Идут на Площадь Конгресса, заметил Филипп, там большой митинг. Маршал будет речь толкать. Пускай себе говорит, пусть музыка играет, пусть народ ликует, войне конец, пусть радуются. А я не могу. Филипп говорит, чтобы я была поосмотрительней в разговорах с посторонними, чудные времена, иногда по ночам за кем-нибудь приезжают и назад он уже не возвращается. Как Вероника? спросила я, как увезли Веронику? прокричала я, раз он ничего не ответил. Вы ведь знаете, что они с Лео уехали, укатили, наверняка, где-нибудь в безопасности. Ну почему же они тогда не объявляются? спросила я, могли бы хоть какую-то весточку послать. И почему мне нельзя говорить, я ведь и так ни с кем не разговариваю.
Сижу у окна, как сидела там в поместье под Крутым Верхом всю прошлую зиму, после того, как Вероника и Лео январской ночью ушли с какими-то людьми и с тех пор не было от них ни слуху ни духу. Забрали их ночью в самую лютую стужу, сугробов намело кругом высоченных. Только наутро того дня в начале сорок четвертого мне сказали, что они ушли с незнакомцами. Ночью эти незнакомцы рылись в шкафах и хлопали дверями. Я уже тогда с трудом ходила, по большей части сидела у себя наверху в комнате. Ко мне поднялась Йожи, наша экономка, и сказала, что незнакомцы, разгулявшись, никак не хотят угомониться. А к чему же они так дверями хлопают? спросила я. Да потому, ответила Йожи, что уже слегка поддали и никак не разойдутся ни по домам, ни по гостевым комнатам. На другой день я узнала, что с ними ушли также Вероника и Лео. А потом я все ждала, что они вернутся.
И жду до сих пор. Я сидела у окна своей комнаты, когда эти ночные визитеры ушли, сидела и на другой день и так каждый день всю долгую зиму и долгую весну, и потом внизу на дворе вместе с нашими работниками заходили и люди в немецкой форме, а потом еще в какой-то другой форме. А я все глядела в окно и ждала, когда Вероника крикнет со двора: мама, я здесь! И теперь сижу у окна в квартире на окраине Любляны и вглядываюсь в лицо каждому, идущему по улице солнечным майским днем, вглядываюсь в каждую фигуру в вечерних сумерках, чтобы узнать ее или его, Лео, по походке. Может, она в Загребе, сказала я Филиппу. Когда она сбежала со Стевой, она была в Загребе, может, он отвез ее во Вране. Может, она с Лео тайно уехала в Италию. Или во Францию, у нее были знакомые во Франции. А что, если она в Берлине, у нее там подруга? В Берлине все разрушено, возразил Филипп. А как в Швейцарии? Многие уехали в Швейцарию. Это было бы более вероятно, сказал Филипп и уставился на теперь уже совсем опустевшую улицу под моим окном. Значит, они в Швейцарии. Собрали немного денег и теперь в Швейцарии. Филипп, сказала я, ты знаешь, что они в Швейцарии. Филипп ничего не ответил. Ты должен мне доверять, заметила я, знаю, что ты боишься, что я кому-нибудь проболтаюсь, но я ни с кем не разговариваю, от меня никто не узнает, что они в Швейцарии.
Он смотрел в окно.
Филипп, ты меня слышал?
Да, ответил он, слышал.
Некоторое время он хранил молчание. Потом неожиданно спросил, помню ли я того немецкого врача, который во время войны бывал в Подгорном. Конечно, я его помню, его звали Хорст. Он был в мундире, но в нем не было ничего от военного. Такой обходительный господин, Вероника и Лео часто приглашали его в гости, он любил музыку. Всякий раз, когда играл пианист Вито, он обязательно бывал там. Он производил впечатление человека, случайно оказавшегося в наших краях, только и ждущего, когда все закончится. Буду откровенен с вами, сказал Филипп, я узнал его адрес, он живет в Мюнхене, если, конечно, еще жив. По крайней мере, до войны он там жил. Я написал ему, продолжал он, теперь мы постараемся переправить ему письмо. Я схватила его за руку. Ему известно? сказала я, он знает, где они? Возможно, ответил Филипп, может, он что-то и знает, посмотрим. Подождем. Хотелось бы знать, как долго нам придется ждать от него ответа. Дело несколько усложняется, произнес Филипп, через одних знакомых мы отправим письмо в Грац. В нем будет также почтовый адрес, на который он может написать ответ. Почему в Грац, почему дело сложное? Почему не написать ему из Любляны или не поискать его номер телефона и не позвонить ему? Я ничегошеньки не понимала. Я атаковала его все новыми и новыми вопросами, но Филипп ничего больше не стал объяснять. Подождите, сказал он, давайте подождем.