Кен Кизи - Над кукушкиным гнездом
Макмерфи не вступает в спор, а только смотрит на Хартинга. Наконец, не повышая голоса, спрашивает:
— Ты и вправду думаешь, что этот ваш треп как-то лечит?
— Друг мой, а по какой еще причине мы подвергаем себя этому? Медперсонал желает нашего выздоровления не меньше нашего. Они не звери. Мисс Вредчет, может, и строгая дама средних лет, но никак не монстр из курятника, с наслаждением выклевывающий нам глаза. Вы же не подумаете о ней такое, не так ли?
— Нет, приятель, не так. Она не глаза вам клюет. А кое-что другое.
Хардинг вздрагивает, его зажатые между коленями руки начинают медленно выползать, словно белые пауки выползают к стволу из развилки двух покрытых мхом сучьев.
— Не глаза? — переспрашивает он. — Умоляю вас, друг мой, скажите, что же?
Макмерфи ухмыляется.
— А ты как будто не знаешь, приятель.
— Нет, разумеется, не знаю! Конечно, если вы наста…
— Твои яйца, приятель, твои драгоценные яйца.
Пауки приползли к стволу и, подрагивая, устраиваются между стволом и суком. Хардинг пытается улыбнуться, но лицо и губы его такие белые, что у него ничего не получается. Он уставился на Макмерфи. Тот вынимает сигарету изо рта и повторяет:
— Точно по яйцам, приятель. Сестра эта не монстр из курятника, она яйцедробилка… Я видел с тысячу таких, стариков и молодых, мужиков и баб. Видел в разных местах. Это люди, которые хотят сделать тебя слабым, чтобы ты ходил на цыпочках и выполнял их правила, то есть жил, как им хочется. И лучше всего добиться этого, заставить тебя сдаться — это ослабить тебя, ударить туда, где всего больнее. Тебя когда-нибудь били в пах? Когда сразу отключаешься? Хуже не бывает. Тебя выворачивает, забирает последние силы. Если против тебя такой, который хочет победить не своей силой, а твоей слабостью, следи за его коленом: он будет бить по самому больному.
Лицо Хардинга по-прежнему бледное, но он уже овладел своими руками: они вяло подрагивают, стараясь отбросить сказанное Макмерфи.
— Наша дорогая мисс Вредчет? Наша милая, улыбающаяся, нежная мать Вредчет, ангел милосердия — яйцедробилка? Друг мой, это вообще невероятно.
— Приятель, перестань травить мне эту нежную мамочкину чушь. Может, она и мать, но здоровая, как амбар, и крепкая, как нож. Когда я приехал утром, она дурачила меня этой штукой с доброй старушкой мамой минуты три, не больше. Да и вас, уверен, она не могла дурачить долго. Ох, повидал я сук в свое время, но эта всех переплюнет.
— Сука? Но только что она была яйцедробилкой, еще раньше мерзавкой… или курицей? Какие быстрые метаморфозы, друг мой.
— Ладно, черт с ним! Она сука, мерзавка, яйцедробилка. И хватит меня подкалывать, ты знаешь, о чем я говорю.
Теперь лицо и руки Хардинга двигались быстрее обычного. Так в ускоренном фильме мелькают жесты, улыбки, гримасы, усмешки. Чем сильнее он пытается сдержать это, тем меньше у него получается. Когда он позволяет своим рукам и лицу двигаться, как они хотят, и не пытается их контролировать, они жестикулируют так плавно и красиво, что за ними приятно наблюдать. Но когда он обеспокоен ими и пытается их сдержать, то превращается в дикую марионетку, выполняющую какой-то странный дерганый танец. Движения убыстряются, речь тоже ускоряется, чтобы не отстать.
— Послушайте, друг мой мистер Макмерфи, мой психопатический коллега, наша мисс Вредчет — истинный ангел милосердия, и все это знают. Она бескорыстна, как ветер, работает не для слов благодарности, а ради блага других, изо дня в день, пять долгих дней в неделю. Для этого требуется мужество, друг мой, мужество. Меня информировали — я не имею права называть эти источники, одно лишь могу сказать, что с этими людьми поддерживает контакт и Мартини, — так вот, она даже по выходным продолжает служить человечеству, выполняя значительную общественную работу в городе. Она организует благотворительную помощь: готовит подарки с консервированными продуктами, сыром, мылом, а затем преподносит все это каким-нибудь новобрачным, испытывающим серьезные финансовые затруднения. — Его руки мелькают в воздухе, описывая эту сцену. — Смотрите. Вот она, наша сестра. Тихо стучится в дверь. Перевязанная ленточкой корзинка. Молодожены потеряли дар речи от счастья. Муж с открытым ртом, жена плачет, не стесняясь. Наш ангел окидывает взглядом их жилье. Обещает прислать деньги… на стиральный порошок, да. Ставит корзинку в центре комнаты на пол. А когда уходит, — посылая воздушные поцелуи, с легкой улыбкой на губах, — она так опьянена сладким молоком человеческой доброты, которое образуется в ее большой груди, что становится вне себя от щедрости. Вне себя, понимаете? Задержавшись на пороге, она отводит в сторону робкую юную новобрачную и вручает ей двадцать долларов от себя: «Иди, мое бедное, несчастное, голодное дитя, иди и купи себе приличное платье. Я прекрасно понимаю, что твой муж не может позволить себе этого, так что возьми и купи». И супружеская пара на всю жизнь в долгу перед ее щедростью.
Он говорит все быстрее и быстрее, на шее выступают жилы. Наконец он останавливается, и в отделении наступает мертвая тишина. Я слышу лишь, как где-то вращается кассета, по-видимому, все происходящее записывается на магнитофон.
Хардинг озирается, видит, что все смотрят на него, и вдруг начинает смеяться. Звук при этом такой, будто из свежей сосновой доски ломом выдирают гвоздь: и-и-и… и-и-и… и-и-и… Не может остановиться. Хватает себя за руки, как муха, и зажмуривает глаза от ужасного этого визга. Никак не может прекратить его. Смех становится все более резким, но вот, всхлипнув, Хардинг закрывает лицо руками, замолкает и шепчет сквозь зубы:
— Сука, сука, сука…
Макмерфи прикуривает еще сигарету и протягивает ее Хардингу. Тот молча берет. Макмерфи все так же внимательно вглядывается в его лицо, он озадачен и удивлен, как будто вообще впервые видит человека. Макмерфи наблюдает, а Хардинг дрожит и дергается все реже и наконец поднимает голову.
— Вы правы, — произносит он, — во всем правы. — Хардинг смотрит на остальных пациентов, наблюдающих за ним. — Никто еще не осмеливался сказать об этом вслух, хотя среди нас нет человека, который бы думал иначе и относился бы к ней и ко всем этим делам не так, как вы. Мы все испытывали такие же чувства, но лишь в самых дальних уголках своих запуганных душонок.
Макмерфи, нахмурясь, спрашивает:
— А этот пердун доктор? Может, он и туго соображает, но неужели не видит, как она все прибрала к рукам и что тут вытворяет?
Хардинг глубоко затягивается и отвечает, одновременно выпуская дым:
— Доктор Спайви, Макмерфи… точно такой, как мы, — прекрасно сознающий свою неполноценность. Это испуганный, отчаявшийся, слабый маленький кролик, совершенно не способный руководить отделением без помощи нашей мисс Вредчет, и он это понимает. Кроме того, она поняла, что он это понял, и напоминает ему об этом при каждом удобном случае. Например, когда обнаруживает, что он допустил небольшую ошибку в своих записях или диаграммах, она обязательно тычет его туда носом.
— Да, — подает голос Чесвик и подходит к Макмерфи, — тычет нас носом в наши ошибки.
— Почему он ее не выгонит?
— В этой больнице, — объясняет Хардинг, — доктор не наделен полномочиями принимать на работу и увольнять. Это может сделать только инспектор, а инспектор — женщина, хорошая, старинная подруга мисс Вредчет. В тридцатые годы они вместе были медсестрами в армии. Друг мой, мы все здесь жертвы матриархата, и доктор такой же беспомощный против этого, как и мы. Он понимает, что мисс Вредчет достаточно снять трубку телефона, набрать номер инспектора и намекнуть: послушайте, этот доктор, мне кажется, заказывает слишком много димерола…
— Погоди, Хардинг, я в этом не очень-то разбираюсь.
— Димерол, друг мой, — это наркотик, к которому организм привыкает вдвое быстрее, чем к героину. Это касается и врачей.
— Наш доктор — наркоман?
— Не знаю, но дело не в этом.
— И что с того, что она обвинит его в…
— Вы невнимательно слушаете, друг мой. Она не обвиняет. Ей достаточно намекнуть, ввести в уши что-нибудь, неужели непонятно? Вы не заметили сегодня, как она обычно это делает? Подзывает человека к двери дежурного поста и, стоя в дверях, спрашивает, например, насчет обнаруженной под кроватью бумажной салфетки. Только спрашивает и ничего больше. И как бы человек ни ответил, он чувствует себя лгуном. Если скажет, что вытирал салфеткой ручку, она говорит: «Понятно, ручку», если скажет, что у него насморк, она: «Понятно, насморк». И кивнет своей маленькой аккуратной седой причесочкой, затем улыбнется скромной улыбочкой, повернется и уйдет на пост, оставив человека в недоумении: так для чего же он использовал эту салфетку?
Хардинг снова начинает дрожать, и плечи опять укрывают его.
— Нет. Ей вовсе не нужно обвинять. Она великий мастер намека. Вы хоть раз слышали — на сегодняшнем собрании, — хоть единственный раз, чтобы она обвинила меня в чем-нибудь? И все же я обвинен во многом: в ревности и паранойе, в том, что во мне мало мужского, чтобы удовлетворить жену, в связях с моими приятелями, в том, что я держу сигарету с жеманным видом, даже, как мне показалось, в том, что у меня между ног нет ничего, кроме небольшого клочка волос, таких мягких, пушистых, беленьких волосиков! Яйцедробилка? О, вы ее недооцениваете!