Курт Воннегут - Мать Тьма
– Это были подростки, которые обычно болтались неприкаянными и без него могли бы попасть в беду, – сказал отец Кили.
– Он был одним из самых больших ваших почитателей, – сказал Джонс.
– Да? – сказал я.
– Раньше, когда вы выступали на радио, он никогда не пропускал ваших радиопередач. Когда его посадили в тюрьму, он первым делом собрал коротковолновый приемник, чтобы продолжать слушать вас. Каждый день он просто захлебывался от того, что слышал от вас накануне ночью.
– Гм… – произнес я.
– Вы были маяком, мистер Кемпбэлл, – сказал Джонс с жаром. – Понимаете ли вы, каким маяком вы были все эти черные годы?
– Нет, – сказал я.
– Крапптауэр надеялся, что вы будете идейным наставником его Железной Гвардии, – сказал Кили.
– А я – капелланом, – сказал Кили.
– О, кто, кто, кто возглавит теперь Железную Гвардию? – сказал Джонс. – Кто выступит вперед и поднимет упавший светильник?
Раздался сильный стук в дверь. Я открыл дверь, там стоял шофер Джонса, морщинистый старый негр со злобными желтыми глазами. На нем были черная униформа с белым кантом, армейский ремень, никелированный свисток, фуражка Luftwaffe без кокарды и черные кожаные краги.
В этом курчавом седом старом негре не было ничего от дяди Тома. Он вошел артритной походкой, но большие пальцы его рук были заткнуты под ремень, подбородок выпячен вперед, фуражка на голове.
– Здесь все в порядке? – спросил он Джонса. – Вы что-то задержались.
– Не совсем, – сказал Джонс, – Август Крапптауэр умер.
Черный Фюрер Гарлема отнесся к этому спокойно.
– Все помирают, все помирают, – сказал он. – Кто поднимет светильник, когда помрут все?
– Я как раз сейчас задал тот же вопрос, – сказал Джонс. Он представил меня Роберту. Роберт не подал мне руки.
– Я слышал о вас, но никогда не слушал вас, – сказал он.
– Ну и что, нельзя же всем всегда делать только приятное, – заметил я.
– Мы были по разные стороны, – сказал Роберт.
– Понимаю, – сказал я. Я ничего не знал о нем и был согласен с его принадлежностью к любой из сторон, которая ему больше нравилась.
– Я был на стороне цветных, – сказал он, – я был с японцами.
– Вот как? – сказал я.
– Мы нуждались в вас, а вы в нас, – сказал он, имея в виду союз Германии и Японии во второй мировой войне. – Но с многим из того, что вы говорили, мы не могли согласиться.
– Наверное так, – сказал я.
– Я хочу сказать, что, судя по вашим передачам, вы не такого уж хорошего мнения о цветных, – сказал Роберт.
– Ну, ладно, ладно, – сказал Джонс примирительно. – Стоит ли нам пререкаться? Что надо, так это держаться вместе.
– Я только хочу сказать ему, что говорю вам, – сказал Роберт. – Его преподобию я каждое утро говорю то же, что говорю вам сейчас. Даю ему горячую кашу на завтрак и говорю: «Цветные поднимутся в праведном гневе и захватят мир. Белые в конце концов проиграют».
– Хорошо, хорошо, Роберт, – сказал терпеливо Джонс.
– Цветные будут иметь свою собственную водородную бомбу. Они уже работают над ней. Японцы скоро сбросят ее. Остальные цветные народы окажут им честь сбросить ее первыми.
– И на кого же они собираются сбросить ее? – спросил я.
– Скорее всего, на Китай, – сказал он.
– На другой цветной народ? – сказал я.
Он посмотрел на меня с сожалением.
– Кто сказал вам, что китайцы цветные? – спросил он.
Глава восемнадцатая
Прекрасная голубая ваза Вернера Нота…
Наконец нас с Хельгой оставили вдвоем.
Мы были смущены.
Будучи весьма немолодым человеком и проживя столько лет холостяком, я был более чем смущен. Я боялся подвергнуть испытанию свои возможности любовника. И страх этот усиливался удивительной молодостью, которую каким-то чудом сохранила моя Хельга.
– Это… это, как говорится, начать знакомство заново, – сказал я. Мы говорили по-немецки.
– Да, – сказала она. Теперь она подошла к окну и рассматривала патриотические эмблемы, нарисованные мною на пыльном стекле. – Что же из этого теперь твое, Говард? – спросила она.
– Прости?..
– Серп и молот, свастика или звезды и полосы – что теперь тебе больше нравится?
– Спроси меня лучше о музыке, – сказал я.
– Что?
– Спроси меня лучше, какая музыка мне теперь нравится? – сказал я. – У меня есть некоторое мнение о музыке. И у меня нет никакого мнения о политике.
– Понятно, – сказала она. – Хорошо, какую музыку ты теперь любишь?
– «Белое Рождество», – сказал я, – «Белое Рождество» Бинга Кросби.
– Что-что? – сказала она.
– Это моя любимая вещь. Я так ее люблю, у меня двадцать шесть пластинок с ее исполнением.
Она взглянула на меня озадаченно.
– Правда? – сказала она.
– Это… это моя личная шутка, – сказал я, запинаясь.
– Вот как!
– Моя личная – я так долго жил один, что все у меня мое личное. Было бы удивительно, если бы кто-нибудь смог понять, что я говорю.
– Я смогу, – с нежностью сказала она. – Дай мне немного времени, совсем немного, и я снова буду понимать все, что ты говоришь. – Она пожала плечами. – У меня тоже есть мои личные шутки.
– Вот теперь у нас снова все будет личное на двоих, – сказал я.
– Это будет прекрасно.
– Опять государство двоих.
– Да, – сказала она. – Скажи…
– Все, что угодно, – сказал я.
– Я знаю, как умер отец, но ничего не смогла выяснить о маме и Рези. Слышал ли ты хоть что-нибудь?
– Ничего, – ответил я.
– Когда ты их видел в последний раз? – спросила она.
Вспоминая прошлое, я мог назвать точную дату, когда последний раз видел отца Хельги, ее мать и хорошенькую маленькую фантазерку сестричку Рези Нот.
– Двенадцатого февраля 1945 года.
И я рассказал ей об этом дне. День был такой холодный, что у меня ныли кости. Я украл мотоцикл и заехал навестить родителей жены – семью Вернера Нота, шефа берлинской полиции. Вернер Нот жил в предместье Берлина, далеко от зоны бомбежки. Он жил с женой и дочерью в окруженном стеной белом доме, монолитном, прочном и величественном, как гробница римского патриция. За пять лет тотальной войны дом совсем не пострадал, не треснуло даже ни одно стекло. Сквозь высокие, глубоко посаженные южные окна, как в раме, был виден окруженный стенами фруктовый сад, а северные обрамляли вид на берлинские руины с торчащими из них памятниками.
Я был в военной форме. На ремне у меня был крошечный револьвер и большой нелепый парадный кинжал. Я обычно не носил формы, хотя имел право носить ее – синюю с золотом форму майора Свободного Американского Корпуса.
Свободный Американский Корпус был мечтой фашистов, мечтой о боевой части, сформированной в основном из американских военнопленных. Это должна была быть добровольная организация. Она должна была сражаться только на русском фронте. Это должна была быть военная машина с высочайшим боевым духом, движимая любовью к западной цивилизации и страхом перед монгольскими ордами.
Когда я говорю, что эта воинская часть была мечтой нацистов, у меня начинается приступ шизофрении, так как идея Свободного Американского Корпуса принадлежала мне. Я сам предложил создать этот корпус, придумал форму и знаки отличия, написал его кредо. Кредо начиналось словами: «Я, подобно моим славным американским предкам, верю в истинную свободу…»
Свободный Американский Корпус не имел шумного успеха. В него вступили всего трое американских военнопленных. Бог знает, что с ними сталось. Подозреваю, что их уже не было в живых, когда я приехал навестить Нотов, и что из всего корпуса остался в живых только я.
Когда я заехал к ним, русские были всего в двадцати милях от Берлина. Я решил, что война уже на исходе и самое время кончать мою шпионскую карьеру.
Я вырядился в форму, чтобы усыпить бдительность тех немцев, которые могли помешать мне выбраться из Берлина. К багажнику моего украденного мотоцикла был привязан сверток с гражданской одеждой. Я заехал к Нотам без всякой задней мысли. Я просто хотел попрощаться с ними и чтобы они попрощались со мной. Я беспокоился о них, жалел, по-своему любил их.
Железные ворота большого белого дома были открыты. В воротах, подбоченившись, стоял сам Вернер Нот. Он наблюдал за работой группы польских и русских женщин, угнанных в Германию. Они перетаскивали чемоданы и мебель из дома в три запряженных лошадьми фургона.
В упряжке были маленькие золотистые лошадки монгольской породы, ранние трофеи русской кампании.
Надсмотрщиком был толстый, средних лет голландец в поношенном костюме.
Охранял женщин высокий старик с одностволкой времен франко-прусской войны. На его чахлой груди болтался Железный крест.
Еле волоча ноги, из дома вышла женщина, несшая великолепную голубую вазу. Она была обута в деревянные башмаки с холщовыми завязками. Это было оборванное существо без имени, без возраста, без пола. У нее был потухший взгляд. Нос у нее был отморожен, в багровых и белах пятнах.