Ахто Леви - Мор. (Роман о воровской жизни, резне и Воровском законе)
Наконец он направился в собственный дом, но и здесь ему открыли чужие люди, которые знали лишь, что прежние жильцы из его собственной квартиры эвакуировались. Но куда?..
А Тамара Андреевна, пожилая женщина с первого этажа, которая всегда относилась к Скиту как к родному сыну, то ли съехала, то ли умерла…
«Скажите почему… нас с вами разлучили», – воскресли в памяти знакомые слова из тех дальних дней, когда все они собирались вместе, слушали пластинки, когда только начиналась их любовь с Варей, – «зачем навек ушли вы от меня»… – Он брел к единственному дому, где надеялся что-нибудь узнать – к Тоське, – «ведь знаю я, что вы меня любили, но вы ушли, скажите почему?»…
Открыла сама Тося. Встретила она Скита, как принято говорить, с открытым ртом. Не знала, куда посадить нежданного гостя. Обстановка в ее квартире не изменилась. Но где же Николай Простак?
– Дурака где-нибудь валяет, – осуждающе проговорила Тося скороговоркой. – Я сейчас кое-что соображу, – она подошла к шкафчику, достала полулитровую бутылку с оливковым маслом.
Скит обратил внимание на более чем скромную одежду на ней: ситцевая юбчонка, заштопанная белая блузка, на ногах штопанные простые чулки, галоши.
Она надела телогрейку, завязала шерстяной платок.
– Сбегаю до рынка, обменяю масло на вино. Ради такой-то встречи да не выпить!
Он отобрал у нее масло, поставил в шкафчик, вручил ей все свои деньги. Спросил про Варю, но Тося спешила.
– После, – бросила на ходу.
Потом она на бегу накрывала на стол, одновременно прибирала в комнате, тут и там что-нибудь убирая, куда-то запихивая и, словно не замечая вопрошающих взглядов гостя, заговорила о матери Скита.
– Тебе подробности рассказали? Хотя, кто их знает-то! – тараторила с деланной легкостью. – Я и сама-то ничего не знаю…
О чем это она? Какие подробности?
– Так ведь, – Тося застыла с фужерами в руках, – ты разве не знаешь?.. Ее ж похоронили и… я думала…
Она рассказала, что знала, предельно кратко.
– Ну, собрались они… это-то я знаю… собирались куда-то эвакуироваться, многие уезжали, думали немец Москву возьмет. Потом услышала в Роще, что буфетчицу с кинотеатра похоронили то ли на Пятницкой, то ли в Кузьминках. Ну что заболела она, что в больницу клали – это-то я знала. После ее мужик куда-то уехал, а сестры… О старшей говорили, будто замужем за военным интендантом. Видела: румяный такой, весь из себя ладный мужик, ничего не скажешь… Ну, выпьем за помин или встречу? – она грустно и с сочувствием посматривала на него.
А он молчал и вовсе не от потрясения – от неожиданности даже не понимал, чувствует ли горе или раскаяние? Что он должен чувствовать? Он помнил ее не столько как мать – помнил бодрую деловую женщину, работающую в буфете кинотеатра: в белом халате за прилавком, – такой представала она в памяти, та, которая и назвала первая его бродягой, скитальцем. Ему и самому было интересно констатировать, что, наверное, нужно сейчас испытывать и горе, и раскаяние, и угрызения совести: не был он примерным сыном. Но даже замужество сестры с тыловой крысой вызвало лишь какие-то странные чувства, а смерть матери воспринял спокойно. Острее занимал вопрос о Варе – что с нею?
И уже откладывать было некуда. Тося, разливая вино, решив с этим сразу покончить, сказала прямо:
– Мне тебя жалко, Скит, но ты не должен расстраиваться. Встретишь другую, еще лучше, а у нее другой муж есть. Она с вором живет, с Тарзаном.
2
В те годы преобладали в народе по меньшей мере три романтических направления: одни романтизировали ушедшее время, которому память сохраняла верность, поскольку любое будущее не могло обеспечить того, что они потеряли; другие романтизировали наступившее время, обещающее светлое будущее при социализме, и были готовы разрушить старое до основания, чтобы на его развалинах построить счастливое будущее (должно быть, непросто жить на развалинах, тем более на них что-то строить); третье направление, конечно же, воровское: на развалинах царизма и скверно создаваемом фундаменте социализма оно достигло выдающегося развития за всю историю своего существования на этих широтах. Можно сказать наверняка, наряду с теми, кто мечтал о партийной карьере, наряду с бравыми комсомольцами, наряду с вчерашними чиновниками, готовившимися перестраиваться в социалисты с расчетом в нужное время обратно перестроиться, наряду со всеми ими властвовала и романтика воров, о которых говорилось открыто с полным признанием де факто, как о каком-нибудь общественном движении типа защиты животных.
Скиталец не мог понять: почему именно такой социальный тип стал избранником Вари? Почему не интеллигент какой-нибудь, адвокат или прокурор, или даже сам судья… всенародный? Ведь она же вращалась в их сфере. И при ее-то внешних данных… А тут – вор! Тарзан! Насколько он ее знал, – а ему представлялось, что он хорошо ее знал, – она не была очень уж романтичной натурой, скорее даже практичного склада ума. Так что за причина – практичность?
Скиталец не раз с ним встречался в детстве на Лазаревском кладбище среди других воров, но сейчас не очень четко его представлял, все-таки давно это было. Как его звали? И этого не знает – Тарзан и все. Из-за внешности. Скит тогда о Тарзане Эдгара Берроуза не имел собственных суждений, поскольку не слыхал об этой книге. Кличку свою Тарзан приобрел за свой более чем импозантный вид: рост, руки, плечи, шевелюра, грудь… Дело, наверное, именно в груди… Но вор все-таки!.. Уже и тогда считалось, что Тарзан удачливый вор: редко сидел. И почти всегда в кураже. А тут война, голодное время, карточки. А карточки… У воров они имелись в избытке: они крали их у других. А тут Варя с ребенком, от матери толку мало, ее саму поддержать надо было. И опять же Тарзан все-таки: то есть и плечи, и руки, и грудь. Вот и плюсуй все один к одному.
Скит вспомнил, как Варя требовала от него слов любви: они для нее – музыка. А теперь, вопрошал он себя, теперь что же – Тарзан поет ей эту музыку?
Тося поинтересовалась, как он намерен теперь поступить с Олечкой и Варей, заберет ли их к себе или как? И, видя растерянность Скита, вызвалась проводить его «туда»: она знает и улицу и дом.
Но, спрашивается, куда это «к себе» он может их забрать? А если бы и было куда, зачем ему человек, предавший его, ведь, предав дважды, она способна предать и в другой раз. Но посмотреть на них – он посмотрит, этого себе отказать он не в силах.
С вполне независимым видом он шагал рядом с Тосей. День клонился к вечеру, поздние солнечные лучи предвещали, что скоро они покинут и город, и Марьину Рощу.
Они жили при переезде у железной дороги в таком же деревянном доме, которые преобладали в Роще. При подходе к нему Скит констатировал, что забор наличествовал, не сожгли. Вошли в калитку и увидели девочку годика в четыре, игравшую во дворе. Поверх пальтишка она была укутана в синий шерстяной платок, на ногах черные валеночки с галошами. Тося деланно-нежным голоском подозвала девочку и сказала Скиту:
– Смотри, это и есть твое изделие.
Скиталец невольно засмеялся. Он не знал, как вести себя, он не знал чувства отцовства, а дочь предстала перед ним так вдруг, в готовом виде; он не видел, как она росла, не слышал никогда ее плача, не знал, чему она смеялась. Тося, показывая девочке на Скита, щебетала ей в ушко:
– Смотри, Олюшка, это твой папа вернулся с войны.
Скиталец подошел к девчушке. Она, нахмурив бровки, молча изучала его. Скит улыбнулся, протянул к ней руки и предложил:
– Давай поцелуемся. Я – твой папка, ты – моя дочурка.
Девочка отступила на несколько шажков. Тося все тем же деланно-медовым голосом спросила, дома ли мама. Ответа не последовало. В это время открылась дверь дома и на крыльцо вышла Варя.
Воцарилось молчание.
Варя, наверное, вышла, чтобы позвать девочку. Она была в одном платье, элегантно облегавшем ее стройную фигуру, на плечи накинут платок, похожий на тот, которым была укутана девочка. Он видел ее глаза – Дина Дурбин. Его Дина.. Уже не его, а Тарзана. Интересно, видит ли Тарзан в ней звезду, Дину? Виновата ли она перед Скитом? Или он перед ней, раз не сумел ничем ей помочь? Сделать ребенка – небольшое искусство, и он же не говорил ей, что не надо рожать, что он не хочет ребенка. Иначе бы другое дело: она сама бы за все отвечала. Давать или не давать жизнь новому человеку, это обязаны решать двое. А он жил совершенно безответственно по отношению к своей Дине. И все-таки он испытывал тихую злорадность, стоя вот так перед ней в солдатской шинели, с марлевой повязкой, выглядывавшей из-под шапки: воин, жертвовал своей жизнью, не просто так по тюрьмам скитался. Они, конечно, поздоровались друг с другом, настороженно как-то. Тося сказала коротко:
– Вот… Варя…
Варя рассматривала его с головы до ног, а он – герой! Он с фронта! Этот факт словно в чем-то оправдывал и очищал.
– Можно войти в твой дом, Варя? – обратился он к ней, наконец.