Филип Рот - Возмущение
Поэтому уже после первого месяца в Уайнсбурге, побывав на второй проповеди доктора Донауэра (на сей раз о том, что «Христос преподал нам урок»), еще более самонадеянной, чем первая, я прямо из церкви отправился в библиотеку кампуса, прошел в отдел общей информации и принялся листать каталоги ближних и дальних колледжей в искренней надежде найти такой, куда можно было бы перевестись с тем, чтобы и ускользнуть от всевидящего отцовского ока, и не оказаться вынужденным идти на компромисс с собственной совестью, выслушивая библейский и околобиблейский вздор, от которого у меня вянут уши. Чтобы освободиться от отца, я в свое время выбрал колледж в пятнадцати часах езды на машине от Нью-Джерси, куда нелегко добраться автобусом или поездом, более чем в пятидесяти милях от ближайшего коммерческого аэропорта, однако я не сумел предугадать того, что здесь, в самом сердце Америки, учащуюся молодежь чуть ли не за руку тащат в церковь.
Чтобы совладать со второй проповедью доктора Донауэра, я прямо в церкви извлек из запасников памяти некую песню, задорный ритм и боевые слова которой запомнились мне еще в начальных классах школы, когда бушевала Вторая мировая и еженедельная программа патриотического воспитания включала в себя пение хором гимнов и маршей разных родов войск. Мы пели военно-морскую «Поднять якоря», «Марш полевой артиллерии» («Катится снарядный ящик»), марш ВВС «Далекая синяя высь», «Залы Монтесумы» (морская пехота), а также песню инженерно-строительных войск и гимн Женской вспомогательной службы сухопутных войск. Исполняли мы и некую песню, преподнесенную нам в качестве национального гимна наших китайских союзников, борющихся против японских захватчиков. Начиналась эта песня так:
Вставай, проклятьем заклейменныйКитай голодных и рабов!Кипит наш разум возмущенныйИ в смертный бой вести готов!Мы всех захватчиков прогонимИ уничтожим, а затемМы Стену Новую построим —Кто был ничем, тот станет всем!
Это есть наш родимыйИ возлюбленный край!В битве несокрушимый.Воспрянет весь Китай!
На протяжении второй пятидесятиминутной проповеди доктора Донауэра я мысленно исполнил эту песню раз пятьдесят и еще столько же — пока хор исполнял церковные песнопения, и каждый раз я особенно выделял стих «кипит наш разум возмущенный», а в нем — ключевой четырехсложный эпитет, образованный от существительного «возмущение».
Кабинет декана мужского отделения находился наряду с другими административными помещениями в длинном коридоре первого этажа Дженкинс-холла. Мужское общежитие, где я спал на двухъярусной кровати сначала под койкой Бертрама Флассера, а потом — Элвина Эйерса, располагалось на втором и третьем этажах. Едва я зашел в кабинет из приемной, декан поспешил подняться из-за письменного стола, чтобы пожать мне руку. Это был высокий худощавый широкоплечий мужчина с массивной челюстью, ярко-голубыми глазами и пышной седой шевелюрой. Лет ему было, должно быть, под шестьдесят, но в движениях его сквозила легкость былого чемпиона, каким он и являлся — в трех видах спорта — в Уайнсбурге перед самым началом Первой мировой. Стены кабинета были увешаны групповыми фотографиями атлетических команд, а на стойке возле письменного стола красовался бронзовый футбольный мяч. Книг в кабинете не было, кроме уайнсбургского ежегодника «Совиное гнездо», тома которого выстроились в хронологическом порядке на застекленной книжной полке прямо за спиной у декана.
Жестом он предложил мне сесть в кресло напротив письменного стола и, вернувшись на свое место, заговорил вполне мирным тоном:
— Я попросил вас прийти, чтобы на месте разобраться, не сумею ли я как-то помочь вам освоиться в Уайнсбурге. Ваши бумаги свидетельствуют, — он помахал передо мной в воздухе досье, которое листал непосредственно перед моим приходом, — что первый курс вы окончили круглым отличником. И мне не хотелось бы, чтобы в Уайнсбурге что-нибудь помешало вам повторить это выдающееся достижение.
Прежде чем я набрался смелости произнести хотя бы слово, моя нижняя рубашка промокла от пота. И, разумеется, придя сюда прямо из церкви, я еще не остыл от гнева, вызванного как проповедью доктора Донауэра, так и боевой риторикой «китайского национального гимна».
— Мне тоже, сэр, — все-таки сумел вставить я.
Я не ожидал от себя, что назову декана «сэр», хотя не скажу, чтобы было что-то необычное для меня в этой робости, в этом обращении к наивысшей церемонности при первой встрече с лицом, облеченным властью. И, хотя в мои планы совершенно не входил «бунт на корабле», преодолеть только что испытанное мною чувство самоуничижения можно было, только продолжив беседу в более прямых и, если угодно, резких тонах, чем того требовал сам ее формат. Уже не раз доводилось мне корить себя за чрезмерную робость в начале таких разговоров и за непозволительную дерзость по мере их развития; на будущее я неизменно зарекался от этого, предполагая впредь отвечать на вопросы кратко и ясно, а в остальном, чтобы не разволноваться, просто-напросто держать рот на замке.
— Может быть, вы испытываете здесь какие-нибудь трудности? — спросил у меня декан.
— Нет, сэр. Не испытываю.
— А как дела с учебой?
— Полагаю, что хорошо, сэр.
— Уровень и количество получаемой вами на лекциях информации вас устраивают?
— Вполне, сэр.
Строго говоря, это был не совсем честный ответ. На мой вкус, здешние преподаватели или слишком много о себе мнили, или, напротив, излишне демонстрировали ту простоту, которая хуже воровства, и первые месяцы в кампусе так и не открыли для меня ни одного лектора, который понравился бы мне столь же сильно, как год назад профессора в колледже Трита. Почти все тамошние преподаватели ежедневно приезжали в Ньюарк из Нью-Йорка (двенадцать миль в один конец), и мне казалось, что они так и брызжут энергией и идеями — в некоторой части идеями определенно и откровенно левыми, невзирая на политическое давление, — чего никак нельзя было бы сказать о профессуре Среднего Запада. Несколько моих преподавателей в колледже Трита были евреями, и присущая им экзальтация никак не была мне в диковинку, но и те трое, что евреями не являлись, говорили куда быстрее и напористее, чем уайнсбургские профессора, и приносили с собой в аудитории из шумного мегаполиса на другом берегу Гудзона взгляд, который был и острее, и тверже, и жизненней всего вокруг и который не скрывал их симпатий и антипатий. Здесь, в Уайнсбурге, по ночам, лежа на двухъярусной кровати под койкой Элвина, я подчас с грустью вспоминал замечательных преподавателей, чьи лекции мне посчастливилось прослушать; мысленно я обнимал их, впервые приобщивших меня к подлинному научному знанию; и с внезапной нежностью, превозмогающей все остальные чувства, я думал о своих однокашниках по колледжу Трита, вроде моего итальянского дружка Анжело Спинелли, ныне для меня потерянных. Причем в стенах колледжа, где я отучился целый год, мне никогда не доводилось слышать о «старых добрых традициях», которые якобы необходимо строго блюсти, о чем только и шла речь в Уайнсбурге, да и само словосочетание «старые добрые традиции» произносили здесь с невероятной напыщенностью.
— Вам тут не одиноко? — спросил Кодуэлл. — Вы ведь общаетесь с другими студентами?
— Да, сэр.
Мне подумалось, что он попросит перечислить имена и запишет их в блокнот, лежащий перед ним на столе, — в блокнот, на обложке которого уже была выведена его почерком моя фамилия, — а потом вызовет студентов к себе выяснить, сказал ли я ему правду или солгал. Но вместо этого он взял с тумбочки возле письменного стола графин с водой, наполнил стакан и протянул его мне.
— Спасибо, сэр.
Я осторожно, чтобы не поперхнуться, пригубил из стакана и тут же залился краской, сообразив, какое жалкое впечатление произвел на декана в первые минуты разговора, если уж он поспешил предложить мне воды.
— Значит, единственная ваша проблема, похоже, во взаимоотношениях с соседями по общежитию, — изрек он. — Не правда ли? Как я уже отмечал в письме, меня тревожит тот факт, что всего за несколько недель вы сменили три комнаты. Объясните мне сами, в чем тут загвоздка.
Ночью перед визитом к декану я заготовил ответ на этот вопрос, понимая, что он-то и станет назавтра главной темой разговора. Вот только сейчас запамятовал, что именно собирался сказать.
— Сэр, не могли бы вы повторить вопрос?
— Успокойся, сынок, — проговорил Кодуэлл. — Водички еще попей.
Я послушался совета. Меня исключат из колледжа, подумал я. За то, что слишком часто переезжаю с места на место. Вот как оно, значит, закончится. Меня исключат из колледжа, призовут в армию, отправят в Корею и убьют.