Франсуа Каванна - Русачки
Пока они топчутся и лаются, забираю свой велик и снова ныряю в людской кисель.
Тащить в такой толпе хромой велик, который за все цепляет, стоит мне ругани и пинков, до Бордо так продолжаться не может… И вдруг я вижу, в кювете, — разбитый велик, переднее колесо согнуто пополам, так и брошен прямо тут. Везуха! Это старая ржавая хреновина с полугоночными шинами. Быстро откручиваю заднее колесо, ставлю на свой, вместо переднего, уже негодного, пузатая шина тютелька-в-тютельку умещается в узкой вилке, даже цепляет чуть-чуть, колесо с восьмеркой, — ладно, хоть ехать можно. Привязываю свое драгоценное, дюралевое, к чемодану, водружаю все это себе на спину — и вот наш герой снова движется навстречу новым приключениям.
* * *Кручу педали по совершенно прямой, совершенно плоской дороге, обсаженной большими красивыми деревьями, наверное, платанами, плетущими кружевную тень. Протискиваюсь между повозками, ручными телегами, изможденными пешеходами. Среди пешкодралов встречается солдатня. Все больше и больше солдатни, по мере того, как я обгоняю колонну. Волочат ноги они с трудом, изнуренные, исходящие потом, нагруженные шерстяным обмундированием цвета хаки, как в самый разгар зимы: запахнутая шинель, обмотки свисают веером, ноги в холщовых тапочках или даже в великолепных домашних туфлях знаменитого доктора Хренова, подбитых мехом, спертых где-то с прилавка, с грязными тряпками, которые из них вылезают, запятнанные кровью и мозольным соком. У менее расхлябанных за плечом винтовка, коробки с патронами — на животе. Каска, фляжка и коробка с противогазом отбивают им задницу. Но многие из них уже побросали все это где попало, кроме фляг. Топают, опираясь на палку. Кюветы переливаются через край геройскими скобяными товарами.
Кто-то восклицает:
— Смотри, самолеты!
И в самом деле, видны какие-то блестящие штучки, там наверху, под солнцем. Штучки растут. Это действительно самолеты, летящие звеньями, как в Бурже{34}, на демонстрации высшего пилотажа, когда Клем Сон, американский человек-птица, упал камнем и врезался в газон на метр в глубину, в двадцати шагах от нас с Роже, — одна лишь красная лужица с кусочками белых костей, — бедная вошь… Самолеты растут и растут, они спускаются прямо на нас, матерям становится страшно:
— Это же боши! Они будут сбрасывать бомбы!
Мужчины спокойно рассматривают, — ладонь козырьком.
— Да это наши! У них кокарды!
Сразу у всех отлегло. Война, быть может, не так уж и проиграна. Французская армия еще себя покажет! Наши самолеты конечно лучше, чем те, что у бошей, ничего не скажешь. А наши летчики, куда там! Настоящая схватка только сейчас начинается, если мы их не остановили на Марне — раздавим на Сене этих нахалов. На худой конец — на Луаре. Все становится на свои места. Земля крутится, куда надо, Право и Справедливость торжествуют. Мы здесь, конечно, видим только плохую сторону, понятное дело, что растерялись.
Самолеты теперь уже совсем близко. Похоже, вот-вот зацепят деревья. Они выстроились гуськом, в очередь, грохот невероятный. Лошади встают на дыбы, ржут. Вдруг какой-то солдатик стискивает мне руку. Он что-то кричит, вытаращив глаза. Никто его не слышит, шум самолетов все заглушает. Орет мне в ухо:
— Черти! Это же итальяшки!
— Ну да, ну и что?
Он трясет людей вокруг себя, орет им в ухо:
— Это же итальяшки, черт возьми! Итальянцы! Залегай, к ядреной фене! Залегай!
Вообще-то, действительно, итальяшки. Я и забыл. Все забыли. Это произошло так быстро, мы уже пережили столько несчастий, что забыли одну деталь: Италия объявила войну Франции. «Удар в спину!», — объявила «Пари суар». Вообще-то Муссолини выжидал десять месяцев, ждал, пока фронт будет прорван и Франция окажется на коленях, чтобы как следует врезать. Поэтому-то на нас и стали смотреть искоса, на нас, то есть на итальяшек парижских пригородов, но вообще-то не настолько, как можно было бы ожидать. Насмешливые намеки, стычки в бистро, ругательные надписи на стенах наших халуп, но все-таки обошлось без погромов, без поджогов итальянских кварталов, чего опасались скулящие бабы, неутомимо перебирая четки за закрытыми ставнями. На них, на французов, обрушился сразу такой ком, и сразу со стольких сторон, что они уже не различали отдельных ударов, как все еще держится на ногах боксер, насмерть сраженный нокаутом.
Итальянцы — наши враги. Итальяшка приравнивается к бошу. Это как-то не вяжется. Ухо режет. Надо сделать над собой усилие, даже насилие над своим естеством, чтобы действительно осознать. Те хохмачи, которые играют в посудное побоище над нашими головами, с их теперь уже различимым зелено-бело-красным, не могут же, в самом деле, держать на нас зло, это все же не зверский тевтонец{35}, они же здесь только, чтобы отметиться, правда, стоит ли принимать это всерьез?
Так они и уходят гуськом, и вскоре пропали за горизонтом. Люди глядят друг на друга с облегчением. Подшучиваем над солдатиком-паникером. Смотри-ка, они возвращаются!
Высоко-высоко, в голубизне неба, треугольником, как дикие гуси, они снова проходят в обратном направлении и исчезают вдали, за нашей спиной, слышно, как один за другим пикируют, и вот опять возвращаются, чтобы еще разочек пролететь над дорогой, почти коснуться деревьев в грохоте своего наглого веселья. Мы уже не дрейфим. Даже смеемся над ними: «Эй, макаронники!», «Мандолины!», «Струсили!», «Болонки бошей!»
Бабах! В моей голове — взрыв. Прямо над моим ухом тот самый солдатик пальнул из винтовки. Мог бы предупредить хотя бы, мудак. Другой делает то же самое. Все, кто не побросал еще своих берданок, начинают палить по самолетам. А один, с пулеметом, ложится на спину, его напарник удерживает хреновину вертикально, и давай: «Така-така-так», — как на гулянье!
— Давай, ребята! Огонь напропалую! Хоть одного из этих педерастов собьем!
Завелись, как блохи. Даже папашки в штатском начали собирать винтовки в кювете и постреливать в воздух. Даже пацаны. Один ревет, наполовину оглох: отдачей приклада ему долбануло в щеку. Женщины, обеспокоенные пальбой, на всякий случай удаляются от дороги, в почти созревшую пшеницу, таща за собой сопляков.
Самолеты исчезли, снова проглоченные горизонтом. И возвращаются. Но на этот раз их головной пикирует прямо на нас, выходит на уровне листвы, идет вдоль дороги, горизонтально. Маленькие огоньки пламени мигают впереди его низких крыльев. Така-така-так…
Вот сволочь! Стреляет! По нам стреляет! Из пулеметов! Рядом со мной большое дерево, ныряю за его ствол, не выпуская своего велика, зарываюсь носом в траву, вдавливаю изо всех сил лицо в землю, хотел бы весь погрузиться в нее. Самолет поднимается вдоль дороги, спокойно обстреливает колонну в обратном направлении. Другой сразу подваливает, ныряет, така-така-так, удаляется, еще один, еще один…
Сперва — оцепенение. А теперь уже стоит вопль. Бойня. Совсем рядом с нашим домом, на Большой улице, — лавка колбасника. Колет свиней сам, в своем дворе, я слышу их визг, когда он режет. Визг жуткий, от него я дрожу и всхлипываю, и изо всех сил, с головой под одеялом, хочется смерти всего на свете. Тот визг, когда вдруг свинья понимает. Вопль бешеный, когда, со вспоротым брюхом, видит, как вытекают кишки. Десять секунд назад — десять секунд! — ты был жив, цел, работал на ять, и вот уже твой живот вспорот, говно и кровь кипят, вот уже из твоей ляжки брызжет красный фонтан посреди осколков разбитой кости, — тебе даже не больно, еще не больно, воротит тебя чистый ужас, ты оцепенел как молнией пораженный, тебе не верится, неправда, не может быть, всего ведь десять секунд, одну секунду назад ты был здесь, все же было в порядке, крепкий как дуб…
Вру-умм… Така-така-так… Время тянется. Они проходят еще и еще. Несколько психопатов продолжают разряжать свои берданки в мужественных рыцарей Дуче{36}… Ну, наконец-то! Последний уже удаляется. Приоткрываю я один глаз. Вопят раненые. Вяло стонут умирающие. Волосы встают дыбом. Есть убитые? Убитые есть. В метре от меня какой-то мужик с кровоточащей спиной лежит неподвижно. Протягиваю руку, не решаясь к нему притронуться. Жена его трясет, зовет, не хочет поверить:
— Виктор! Виктор!
Какой-то солдатик осторожно переворачивает Виктора на спину, прикладывает ухо к его груди, всматривается в его глаз. Пожимает плечами. Как можно нежнее:
— Он убит, мадам.
Глаза женщины увеличиваются, рот раскрывается, она застывает на несколько секунд, потом начинает вопить. Вместе с солдатиком мы берем ее каждый за руку, — не очень знаем, что делать, но она вырывается, смотрит на своего Виктора, снова вопит звериным воплем. Куда же мы попали, черт побери? Что с нами стало?
Кора того дерева, за которым я прижался к земле, прорезана двумя глубокими бороздами. Полоснуло совсем рядом! Кто-то сказал, что слышно, как свистят пули? А я ничего не слышал.