Джон Бэнвилл - Неприкасаемый
Нет. Так не пойдет. Сантименты здесь ни к чему. Я уже говорил себе, что не должен подменять настоящее нашими вчерашними представлениями о значимости самих себя и своих дел. Значит ли это, что тогда я верил во что-то, а теперь ни во что не верю? Или что даже тогда веровал лишь ради веры, в силу некой неодолимой потребности? Что до последнего — несомненно. Волна истории пронеслась над нами, как пронеслась над многими подобными нам, оставив совершенно сухими.
— О, дядюшка Джо благоразумен, — говаривал Бой. — Вполне благоразумен.
В живых нет никого: ни отвергавшего приличия Боя, ни Лео с его миллионами, ни скептика Уилкинса, сгоревшего в пустыне в своей консервной банке. И я снова спрашиваю: а жил ли я вообще?
Не думаю, что смогу по-прежнему называть эти записи дневником, ибо они определенно шире, чем описание прожитых дней, которые, во всяком случае теперь, когда фурор утих, стали походить один на другой. Тогда назовем это воспоминаниями; скопищем беспорядочных воспоминаний. Или, называть так называть, пусть будет автобиография, заметки к ней. Мисс Вандельер была бы огорчена, узнав, что я ее опережаю. Вчера утром она заходила, чтобы расспросить о нашей с Ником поездке в Испанию на Пасху 1936 года. (Какой зловещей и полной событий может стать простая дата: Пасха 1936 года!) Меня удивляют вещи, которые она хочет знать. Я мог бы понять, если бы ей не терпелось узнать подробности, скажем, моих рискованных похождений в Германии в 1945 году или в точности знать о моем родстве с миссис У. и ее матушкой (предмет всеобщего интереса), но нет, она предпочитает копаться в старине.
Испания. Теперь это вполне забытая старина. Отвратительная страна. Вспоминаю дожди, повсюду удручающий запах то ли спермы, то ли плесени. На каждом углу плакаты с изображением серпа и молота, устрашающего вида парни в красных рубахах, чьи однообразные обветренные лица напоминали мне о бродячих жестянщиках, в мои детские годы промышлявших в Каррикдреме жестяной утварью и дырявыми кастрюлями. Прадо, конечно, явился открытием, кровь и ужасы на картинах Гойи оборачивались страшным пророчеством, от полотен Эль Греко можно было лишиться рассудка. Я предпочитал работы Сурбарана, запоминающиеся божественным покоем. В Севилье на страстной неделе мы под дождем хмуро наблюдали шествие ордена кающихся грешников, зрелище, против которого бунтовала моя протестантская душа. На высоко поднятом на руках паланкине, защищенном от дождя балдахином из золотой парчи с кистями, несли муляжное изображение снятия с креста; лежащий у гипсовых ног Богородицы голый гипсовый Христос, чуть ли не непристойная оргиастическая фигура (до греков куда как далеко) с кожей кремового цвета, искаженным мучениями ртом и обильно кровоточащими ранами. Когда это сооружение, кренясь и раскачиваясь, появилось в поле зрения, несколько пожилых людей, быстро-быстро крестясь в благоговейном страхе, со скрипучими возгласами упали на колени, а один из них на удивление проворно нырнул под паланкин, подставляя плечо. Я также запомнил молодую женщину, выступившую из толпы и передавшую одной из кающихся грешниц в черной мантилье — матери или тетушке — яркий, в красную и белую полоску, зонт. В Альхесирасе мы оказались свидетелями доставившего нам удовольствие захватывающего зрелища — там толпа осквернила церковь и забросала камнями мэра, представительного мужчину с отполированной солнцем лысиной, который, пытаясь сохранить достоинство, торопливо переходя на бег, отступал перед своими мучителями. По пальмам барабанил дождь, багровое небо над вокзалом разорвала ослепительная молния. На стенах хлопали оторванные порывом ветра плакаты. Гостиница в Ла-Линеа была отвратительная. Я долго лежал, слушая собачий лай и бормочущий что-то о войне радиоприемник и глядя на слабые отсветы дождя на неприкрытой спине лежавшего ничком Ника, мирно сопевшего на узкой койке у противоположной стены, едва ли не в миле от меня. Гладкая, чуть поблескивающая кожа; вспомнилась статуя Спасителя. На другой день мы сели на корабль, следовавший в Англию. В Гибралтарском проливе видели дельфинов, в Бискайском заливе меня укачало.
Достаточно, мисс В.?
Я разузнавал о ней чуть подробнее. Трудно, потому что она, пожалуй, более скрытна, чем я сам. Занятие реставратора, снимающего лак с поврежденного портрета. Поврежденного? Почему я сказал «поврежденного»? За ее скрытностью, за непонятными недомолвками чувствуется подспудное напряжение. Она слишком взрослая для своих лет. У меня неискоренимая неприязнь к общим словам. Она все время напоминает мне Крошку — те же приступы молчания, синяки под глазами, тот же угрюмый взгляд, устремленный на неодушевленные предметы, — и разумеется, Крошка в сравнении с ней проигрывала. Когда сегодня утром я спросил мисс Вандельер, живет ли она одна, та не ответила, сделав вид, что не слышит, а позже вдруг принялась рассказывать о своем молодом человеке, с которым она живет в квартире на Голдерс-Грин (между прочим, в прошлом еще одно из моих излюбленных мест для прогулок). Он слесарь, работает в гараже. На мой взгляд, грубый физический труд; теперь понятно, откуда кожаная юбка. Интересно, что думает о таком сосуществовании адмирал? Или теперь на подобные обстоятельства не обращают внимания? Она жаловалась на неудобства поездок по Северной линии. Я сказал, что не ездил на подземке лет тридцать. Она наклонилась и неодобрительно посмотрела на мои руки.
Утром было достаточно тепло, чтобы посидеть за чаем на заднем балконе. Точнее, чай пила она, а я, несмотря на ранний час, выпил стаканчик чего-то еще. Я в ее присутствии нервничаю и нуждаюсь в подкреплении. (От балконов мне тоже не по себе, но это другой вопрос. Патрик! Мой Пэтси, бедняга Пат.) К тому же в моем возрасте можно без повода пить в любое время дня; предвижу время, когда буду завтракать коктейлями из джина с компланом. С балкона были видны лишь верхушки деревьев в парке. Именно теперь они очаровательнее всего — черные сучки чуть-чуть покрыты нежнейшей дымкой зелени. Я заметил, что загрязнение придает краскам неба над городом поразительную интенсивность, как эта густая почти осязаемая голубизна, если вглядеться в нее после того как пролетит самолет. Мисс Вандельер не слушала. Закутавшись в пальто, сидела по другую сторону металлического столика, угрюмо глядя в чашку.
— Был ли он марксистом? — спросила она. — Сэр Николас?
Я на секунду задумался, кого она имела в виду.
— Ник? — переспросил я. — Помилуй Бог, нет! По сути дела…
По сути дела как раз на обратном пути из Испании у нас был единственный серьезный разговор о политике. Я не помню, с чего он начался. Думаю, я попытался обратить его в свою веру; в те бурные времена я относился к делу со всем рвением новообращенного, Ник же терпеть не мог поучений.
— Да заткнись ты ради бога, — нетерпеливо оборвал он, — я сыт по горло твоей диалектикой истории и всем остальным вздором.
Неторопливо покуривая, мы стояли на носу, опершись о поручни. Над нами высился купол спокойного ночного неба. Чем дальше к северу, тем становилось теплее, словно климат, как и все остальное, переворачивался вверх дном. Над спящим морем висела огромная белая луна, за кормой, извиваясь, сверкала бесконечная серебристая дорожка. Меня после приступа морской болезни чуть поташнивало и знобило.
— Нужны действия, — с упрямством догматика повторял я. — Мы должны действовать, иначе погибнем.
Боюсь, что разговор носил именно такой характер.
— A-а, действия! — воскликнул Ник, на этот раз рассмеявшись. — Говорильня — вот ваши действия. Только и знаете что болтать.
Его слова задевали за живое; Нику нравилось потешаться над моей малоподвижной натурой.
— Не всем дано быть солдатами, — обиделся я. — Теоретики тоже нужны.
Ник бросил за борт окурок и стал вглядываться в тускнеющий горизонт. Ветерок шевелил упавший на лоб локон волос. Какие чувства я тогда испытывал, глядя на него? Как объяснить закипавшую в груди в такие моменты безысходную немую обиду? Думаю, школа приучила нас терпеть подобные унизительные неудачи… хотя не знаю, как я мог считать это всего лишь неудачей.
— Будь я коммунистом, вообще не затруднял бы себя теорией. Думал бы только о стратегии: как сделать дело. Прибегал бы к любым средствам, какие подвернутся под руку, — ложь, шантаж, убийства, избиение, чего бы это ни стоило. Вы все идеалисты, прикидывающиеся прагматиками. Воображаете, что думаете только о деле, тогда как в действительности дело для вас всего лишь увлечение, способ бежать от самого себя. Наполовину религия, наполовину романтическая утопия. Маркс для вас и Святой Павел, и Руссо.
Я был поражен и немало озадачен; никогда раньше не слышал от него таких полных презрения насмешливых речей. Опершись локтем о поручень, он, усмехаясь, повернулся ко мне.
— Довольно приятно, — продолжал он, — обманывать себя таким вот образом, но не кажется ли тебе, что это несколько подло?