Анжел Вагенштайн - Двадцатый век. Изгнанники: Пятикнижие Исааково; Вдали от Толедо (Жизнь Аврама Гуляки); Прощай, Шанхай!
Этим я совсем не хочу сказать, что ты, любезный мой читатель, и есть та самая бедная кляча, которую я должен бессмысленно тащить за собой туда-сюда по холмистому однообразию жизни, но объективно глядя — я дико извиняюсь! — так оно и выходит. Тем более что я в начале повествования обещал ступить, в духе древних верований, на двух китов, и если ты помнишь, мой читатель, то одним из них была Первая мировая война, а вторым — естественно, Вторая. А что, ответь мне, находится между ними (не войнами, разумеется, а китами?). Вода. Это ясно как белый день.
С другой стороны, однако, если рассмотреть хоть каплю такой воды под микроскопом моего любимого учителя Элиезера Пинкуса, мир его праху, то ты увидишь, что это — мнимая пустота, что там, в этой капельке воды, кипит жизнь, до которой далеко даже жизни в центре Лемберга, который сейчас стал Львовом. Амебы и другие одноклеточные живут нормальной, даже напряженной жизнью, делятся и сливаются — т. е. размножаются, ищут что-нибудь или кого-нибудь себе в пищу; и там, вероятно, есть свои драматические расставания — особенно, если одна инфузория туфелька разделится надвое, и обеим ее половинкам уже будет не суждено встретиться. И еще ты сможешь невооруженным глазом увидеть в воде рыбок, удивленно, как при встрече со старым знакомым, пытающихся воскликнуть «О!», а в сущности, глотающих целую роту планктона во главе с фельдфебелем. Но не спеши ронять слезы умиления перед великим таинством Природы, это единственное, что я запомнил из уроков биологии и в данном конкретном случае пользуюсь им как метафорой.
По вышеупомянутой причине мне не хотелось бы утомлять тебя подробностями нашей амебьей или, в крайнем случае, рыбьей жизни — мы якобы желаем воскликнуть «О!», а на самом деле спешим проглотить тебя с потрохами (ну, ты понимаешь, что я имею в виду). Никого это не волнует и вряд ли увлажнит слезой сочувствия Око Господне. В этом смысле я понимаю и со скромностью разделяю взгляды наших великих учителей и пророков библейских времен, сочинявших строчку за строчкой целые свитки Книги книг — по нашему Закона или Торы; знавших, где повествование их должно течь медленно и вольготно, как полноводная река, а где события должны мчаться стремглав, как буйный речной поток через пороги, с головокружительной скоростью. В таких местах в Библии, которые не позволяют читателю хоть на миг остановиться и оглянуться, окинув взором окрестную местность, мои древние учителя в сочинении и описании событий откалывают такие коленца, что только держись. Вот, к примеру: «Адам снова познал жену свою (ты же понимаешь, что речь идет не о знакомстве), и она родила ему сына, и нарек Адам ему имя: Сиф. Дней Адама по рождении им Сифа было восемьсот лет, и родил он сынов и дочерей. Всех же дней Сифовых было девятьсот двенадцать лет; всех же дней Еноса было девятьсот пять лет; всех же дней Малелеила было восемьсот девяносто пять лет…» И так далее, дорогой мой читатель, не буду забивать тебе мозги другими примерами. Я веду речь о широком шаге моих предков и пророков, да пребудет память их до скончания века и во веки веков, ведь они оставили нам Писание, которое мы читаем и перечитываем, и каждый толкует его по-своему и снова перечитывает — и так тысячу, и две тысячи лет и уже которую тысячу лет; это тебе не газета: вчерашняя уже ни на что не годится, кроме как на оберточную бумагу для селедки. И не смей (а если отважишься, да простит тебя Бог) бросать даже тень сомнения на правдивость написанного, ибо в нем — премного мудрости, и она бьет из него, подобно источникам Давидовым в Иудейской пустыне, предлагая тебе примеры и поучения на все случаи жизни. И они совсем не привирают, пророки объятые Божественным вдохновением, или желанием потрясти тебя, когда говорят о людях, живших по восемьсот и даже по девятьсот лет. Если относиться к этому формально, с высоты роста холоднокровной лягушки, то — да, это без сомнений противоречит науке, но я думаю, что в те могучие времена Бытия, густые и крепкие, как тяжелое пасхальное вино, каждое полнолуние равнялось годовому кругу жизни дубов и людей, и что наше человеческое время соизмеряется с библейским, как речной камушек с бриллиантом или воробей с орлом.
Но я снова отвлекся, и теперь, с Божьей помощью, постараюсь одолеть этот крутой вираж и вернуться на столбовую дорогу, с которой сбился, как старик Ной, задремавший в Междуречье и проснувшийся на вершине Арарата.
Итак, давайте спустимся с ковчега на той дальней вершине и направимся в наш Колодяч под Дрогобычем, где я и стою, смущенный, с кривою улыбкой на лице и деревянным солдатским сундучком у ног.
Мама расплакалась и осыпала поцелуями мое возмужавшее лицо; отец вел себя строже и сдержанней — он грубовато потрепал меня по плечу, но я заметил, что глаза его увлажнились.
Мама сказала:
— Мой милый мальчик, представляю, что тебе пришлось пережить там, в окопах! О сенегальцах рассказывают сплошные ужасы!
— Каких сенегальцах?
— Да тех, французских, черных как ночь! Которые ели своих пленных живьем!..
— Ах, этих!.. Да, случалось!.. — заюлил я. Не то, чтоб пытаясь скрыть чистую сермяжную правду из суетных соображений — ведь кроме меня в нее был посвящен и наш раввин бен Давид — а просто не желая разрушать в глазах моих милых родителей тот незримый героический пьедестал, на который они меня вознесли.
Пока мама суетилась, готовя ужин — разумеется, праздничный, с нашей неизменной «гефилте фиш», фаршированной рыбой, которую я с детства ненавидел, но был вынужден разделять этот всеобщий или даже, как утверждают, всемирный престиж и триумф иудаизма — мы с дядей Хаймле заскочили в кафе Давида Лейбовича. Там дядюшка угостил всех, кто имел счастье сопереживать с нами этот исторический миг, великолепной пшеничной водкой, причем сделал это таким жестом, будто эту войну выиграли мы, и выиграли ее, благодаря, в первую очередь, моим боевым подвигам. Меня затормошили и засыпали вопросами, и я был готов отвечать на все — в том числе и о сенегальцах! — но в этот момент в кафе вошел наш ребе, и я моментально сдулся, как французский разведывательный воздушный шар, простреленный немецким «фоккевульфом». Все внимание колодячских военных аналитиков во главе с почтальоном Абрамчиком, который, если вы не забыли, участвовал связистом в русско-турецкой войне, моментально переключилось на раввина, и его буквально засыпали вопросами.
Не хочу сказать ничего плохого о евреях — боже упаси! — ты, мой читатель, ведь знаешь, что и я — один из них, но, наверно, ты и сам замечал, с какой необыкновенной страстью, я бы даже сказал — одержимостью, они задают вопросы, совершенно не интересуясь ответами, потому что знают их наперед (или так им кажется). И бог тебе в помощь, если твой ответ окажется не таким, какого они ожидали: тогда на тебя обрушивают лавину аргументов, буквально стирают тебя в порошок айсбергом доказательств и окончательно с тобой расправляются, пришлепнув к стене, как обои, цитатой из Библии или, на худой конец, из Карла Маркса. На этот случай могу дать тебе дельный совет: если евреи забросают тебя вопросами, спокойно выслушай их и удались покурить в соседнюю комнату — твоего отсутствия они даже не заметят, переругиваясь между собой; есть и еще один способ — немедленно, в ту же секунду соглашайся с ними во всем, ни в коем случае не ввязываясь в катастрофические и авантюрные возражения. Последний вариант мне кажется самым мудрым. Так же думал и один раввин, которого спросили: «Ребе, какой, по-твоему, формы наша Земля?» — «Круглая», — ответил раввин. — «А почему круглая? Ты можешь это доказать?» — «Да ладно, пусть будет квадратная. Разве ж я спорю?»
Но в данном случае ребе бен Давид кинул мне, так сказать подлянку: спокойно выслушал все вопросы, сопровождавшиеся комментариями, ссылками на исторические источники и соответствующие цитаты, и ничего не ответил — ни согласился, ни возразил, а лишь великодушно указал в мою сторону ладонью.
— Почему вы спрашиваете меня — так сказать, тыловую крысу? Обозника, простого хранителя Слова Божьего, в руках не державшего оружия? Спрашивайте его — он, боец, расскажет вам как это — защищать родину в полной боевой выкладке, с примкнутым к ружью штыком, в противогазе на отравленной французами местности и под проливным дождем!
Все лица как по команде повернулись ко мне, и я прочел на них восхищение, преклонение и даже — не побоюсь этого слова — обожание. Слава Богу, в этот час в кафе Давида Лейбовича собрались только евреи и, как я уже говорил, никто не интересовался ответами на свои вопросы.
4Не думай, читатель мой, что я умышленно оттягиваю встречу с Сарой, прибегая к истертым литературным трюкам для нагнетания напряжения — оно, напряжение, существовало и так — в качестве явления природы. Душа моя летела к Саре, тосковала по ней и желала ее; сто раз я мысленно изливал ей самое сокровенное, накопившееся в моем сердце. «Милая моя, — говорил ей я, — единственная моя птичка! Сон моих снов, цветущий пион, моя тихая субботняя радость! Два сосца твои — как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…» Но, постой — про сосцы это уже царь Соломон[8], к Саре это не относится! Зачеркиваю про сосцы, но не начинаю с начала, потому что откуда бы я ни начал, все равно попаду в старую колею и окажусь в объятьях Суламифи, а я люблю не ее, а Сару, да простит меня автор «Песни Песней»!