Нина Садур - Вечная мерзлота
Она задрала кофту и обнажила свою плохо развитую грудь. Она поднесла младенца к соску, тот жадно вцепился в сосок и тут же отпустил, издав вопль столь горестный, что в груди у девочки что-то с болью зажглось. Она взяла бритвочку, которой точила карандаши для уроков и сделала небольшой, но глубокий надрез под соском. Помассировав грудь, чтоб обеспечить прилив, крови, поднесла девочку к груди и стала кормить, покачивая и слегка пошлепывая по спинке, чтобы той было хорошо.
— Родом, Господи, я из Сибири.
Петя, шевеля беззвучно губами, повторил за стариком:
— Родом, Господи, я из Сибири.
— И был я отличный охотник. Стрелок в глаз!
Они со стариком каждый день разучивали жизнь старика. Каждый день старик становился на колени и, положив руки крест-на-крест себе на плечи, рассказывал Пете свою жизнь. Рана на плече старика загноилась, и страшный запах гниения достигал даже Пети, тело же старика усохло и стало каким-то необязательным. Весь истаявший, он, казалось, собрался в одних горячих и черных глазах.
— Вот они, мои последние дни жизни, — без сожаления говорил старик, тем не менее внимательно глядя вверх, туда, где, казалось ему, в бетонном сыром потолке посверкивает какое-то ответное движение. В то маленькое место старик и говорил. Хотя иногда забывался, закрывал глаза и стоял молча, в оцепенении, пока тихо не заваливался на бок.
— И только сейчас понял, что я сотворил со своей жизнью, — каждый день говорил старик. И добавлял, — прости…
На этих словах Петя каждый раз шептал ему сверху:
— Прощаю.
Петя уже знал, что старик все равно не скажет, что такое страшное он сотворил со своей жизнью, что даже Петю Лазуткина это обидело, и лично он, Петя должен старика простить. Но начальное острое любопытство ушло, уступив место легкой, чуть плаксивой грусти. То, что старик совершил против Пети, то уже было неинтересно, прощено по-правде. Мальчик даже устал душевно от напряженного своего неусыпного шептания:
— Прощаю, прощаю, прощаю…
Зато увлеченно и страстно, как песню, ежедневно разучивали на два голоса жизнь старика:
— Стрелок в глаз… лучший охотник «Заимки Седова».
…Один раз старик заблудился в тайге, в незнакомом болоте. Доверяя собаке, он бестрепетно в воду ступал и наоборот, обходил изумрудно сиявшие лужайки. Не понимал, почему собака не ведет его домой, и вышел к кержацкому скиту. Скит был незнакомый. Людьми не пахло. Внутри, прямо сквозь пол рос иван-чай. Старик поночевал на лавке, а утром обнаружил черные огромные книги в серебряных застежках. На заплесневелых корках книг мутно помигивали драгоценные камни. Ножом охотника старик вывернул камни, стараясь не повредить книг, не открыв, не позарясь на дорогие застежки, взял только камни…
Старику было пятьдесят лет и звериное тело его дрожало от ожидания.
Он очнулся в Москве, лет через десять, он был настоящий старик, алкоголик в одинокой квартирке на краю Москвы. Старик вспомнил про внучку и заплакал. Старик захотел ее увидать, он знал ее адрес. Он тайно бродил зимними ночами вокруг ее дома, он догадался, что ей уже не пять лет, а лет пятнадцать… Однажды зимней ночью в садике возле ее дома старик увидел следы на снегу. Маленькие, ровной цепочкой, мгновенно понял старик — это следы охотника. Охотник был маленький и он был не такой, как старик. Этот охотник охотился ночью. Старику вспомнились камни в древних книгах, которые он так и не открыл. Вспомнились серебряные, плотно спаянные временем застежки книг. Поборов мгновенную жаркую дрожь, старик сказал себе:
— Я не боюсь этого охотника. Я вернусь сюда и увезу свою внучку на «Заимку Седова».
Старик решил продать квартиру и принести деньги внучке, чтобы она его пустила. И когда обмывали сделку с Зиновием, тихая Римма поднесла ему рюмку. Старик очнулся в неведомом месте, в глубоком подземелье. Он знает, что его убьют. И он говорит теперь:
— Господи, возьми меня к себе.
И тут же добавляет:
— Спаси и сохрани мою внучку.
А Петя, дрожа и трепеща знал, что знает, что видел эти места: «Заимку Седова», болото, тайный дворик со следами ночного охотника, окна стариковой внучки и, в особенности, ласковую, умную суку Найду с коричневой, как шоколад, волнистой шерстью.
— Спасу и сохраню, — шептал Петя онемевшими губами, возьму к себе.
Старик же в это время, устав молиться, подбирался к сырым стенам и начинал лизать их, чтобы хоть немного увлажнить иссушенный жаждой рот.
Все стало неважным вокруг. Петя сам, как старик, весь собрался внутри себя и порой даже забывал пообедать — тела не стало. Марью Петровну он узнавал, но, когда в перемену она зажимала его в темном углу, жадно ища его мокрый рот, Петя смотрел на нее иронично и, не выдерживал, прыскал смехом прямо ей в рот. Однажды женщина так сильно сжала его руками, что все потемнело внутри его и кровь подступила к горлу. Уставясь в неподвижный ее глаз, он застонал от сладкого предчувствия, но учительница, испугавшись, отпустила его, всего расправила, и, тряся побледневшим лицом, призналась:
— Я тебя чуть не убила.
— Не убила же, — ответил ей Петя
Но она упрека не уловила, а, поднеся кулак к его носу, прошептала ему с упоительной злобой:
— Смотри, скажешь родителям, убью тогда.
А Петя вскинул ленивые иудейские глаза ей в урыльник и попросился:
— Марья Петровна, отпустите меня с последнего урока, у меня живот болит.
Она его отпустила, но при слове «живот» схватилась за свой живот и, пятясь, бормотала невнятные угрозы.
Любовники, уставшие от страсти, взаимно раздражались и друг друга ненавидели.
Петя любил только подвал, тишину и старика.
— Я был лучший охотник, — шептал мальчик каждый день. — Я был стрелок в глаз.
Дядя Али и папа пришли в подвал (старик давно уже оставался один в подвале, никто не ходил к нему, но как Петя мог забыть о них?!).
— Блядь, сволочь! — загремел Зиновий сходу. — У меня там сын наверху, а ты, блядь, такое тут вытворяешь?!
А дядя Али кричал нерусское и подбегал к старику, подбегал, но чуть-чуть не добегал и снова кричал нерусское. Один раз даже воздел вверх руки и тонко запел…
Под эту песню папа сильно толкнул дядю Али, выхватил нож и вонзил его в горло старика. Дядя Али замолчал, а старик захрипел и забулькал и вновь обагрился, сильнее влюбляя в себя верхнего мальчика. Старик завалился на бок, быстро и как-то постыдно задергал ногами, потом туго вытянулся всем телом и торжественно, совершенно свободно выбросил руку вверх, к Пете.
Когда Марья Петровна родила от Пети ребенка, она решила ничего ему не говорить. Девочку она запихала в клеенчатую сумку и не поленилась, съездила в центр, в Петин двор, чтобы выбросить сумку с младенцем в Петину помойку. «Интеллектуальное наслаждение», — твердила она где-то услышанную фразу. Вначале, еще дома, она хотела было налить в сумку чего-нибудь из реторт, но младенец был такой, крепенький, ладненький, что Марья Петровна невольно залюбовалась им и не стала поливать младенца кислотой.
Свернув с Мерзляковского во двор, Марья Петровна натянула вязаную шапку на глаза и подняла воротник пальто, скрывая свое лицо. Но возле помойки она встретила свою ученицу — Лену Зацепину. Та смотрела на Марью Петровну в упор. Девочка видела Марью Петровну только в школе и поразилась, поняв, что химичка существует и в других местах, и вот прямо здесь, у их помойки. Химичка могла существовать везде. Это было ново.
Марья Петровна же сразу предполагала, что напорется на кого-нибудь, хоть и пряталась в шапку, и обрадовалась, что обошлось только тупой Зацепиной. Играя и рискуя, Марья Петровна проорала весело:
— Ну что, Зацепина, уроки сделала?
— Алгерба осталась, — отозвалась школьница тоненько.
— Вот я сейчас к родителям твоим схожу, спрошу! — пригрозила Марья Петровна, входя в раж.
— Ну прям там, — хмыкнула наглая.
Лена прекрасно знала, что химичка никогда не придет к ним домой. Но она хмыкнула, представив, как будет биться учительница о ее падших родителей.
— Ты мне не улыбайся! Ты мне не улыбайся! — заголосила учительница, приходя в привычную ярость.
— Я и не улыбаюсь, — столь же привычно отпиралась Лена и уже теряла интерес к учительнице, уже маялась, ожидая, чтоб ее отпустили: химичка и в других местах мира была точно такой же, как в школе.
— Притащилась, сволочь, — тоскливо думала девочка, — Орет теперь. — И, как в классе, уныло ища поддержки, оглядывала двор, ловила взгляды прохожих. И машинально посмотрела на окна Лазуткиных.
Марья, перехватив взгляд, поперхнулась. Резко смолкнув, набычась, рассматривала Лену Зацепину. Вдруг увидела то, что подсознательно давно уже заметила: бледная кожа девочки тонко ровно розовела, будто подсвеченная изнутри. И хотя глаза ее, дикие и зимние, были столь пустыми, как и раньше, пробегал в них новый пристальный блеск, пробегал. «И эта туда же» — неопределенно подумала Марья Петровна, и, заметив, что Лена мучительно сдерживает дыхание, страдая от близости помойки, обрадовалась и стала нарочно задерживать девочку.