Гоар Маркосян-Каспер - Пенелопа
— Как поживает твоя дражайшая половина? — осведомилась Пенелопа с нарочитой заинтересованностью, делая вид, что мир не полнится слухами, и в Ереване не все про всех всё знают, но Эдгар-Гарегин не стал мелодраматично восклицать: «Я забыл само ее имя!», или: «Я чист пред богом и людьми… то есть, тьфу, тобой!», а мужественно ответил:
— Ол райт.
Улица Прошяна пахла шашлыком и кебабом, из-за высоких каменных стен, заменявших в этом районе заборы, струился сладострастно изгибавшийся и обволакивавший разрозненных прохожих синеватый дым, одно лишь касание которого к ноздрям Пенелопы заставило бунтующе сжаться ее отнюдь не переполненный желудок. Предатель! Завезти голодную женщину в царство исходящих соком, тесно жмущихся друг к другу на неуютном вертеле румяных кусков мяса и тонких, вытянутых кебабин, только и ждущих того, чтоб с истомой лечь в хрустящее полотнище лаваша и завернуться в него — туго, как окутывают большим махровым полотенцем разгоряченное купанием тело. А на рыжих глиняных тарелках лоснятся влажные белые ломти овечьего сыра, удлиненные, гнутые, как турецкие ятаганы, стручки маринованного перца и пышные пучки зелени, которую Пенелопа обожала и могла жевать целыми днями, как юная козочка. Предатель! Однако порционных судачков а натюрель тут все же не подают, и можно попробовать выстоять. Тем временем коварный водитель «Мерседеса» загонял уже во двор двухэтажного особнячка свою тачку, как невесть почему называют лимузины, «кадиллаки» и прочие нехитрые средства передвижения в Москве и, видимо, в Калининграде, — «поставлю тачку позади шалмана», так выразился новоявленный калининградец, страшно довольный собой, еще бы, выучился говорить по-русски, как сами русские. Ох эти русские, упорно совершенствующие «велик могучим русский языка», называя машины тачками, деньги бабками, заменяя девять слов из десяти на одно нелепое «крутой», а десятое на бессмысленное «тусовка». Когда прошлой зимой в Москве знакомая журналистка за полчаса сорок семь раз произнесла слово «крутой», Пенелопа, загибавшая по третьему кругу пальцы на руках и ногах, поняла, что предпочитает быть отнесенной к категории — о ужас! — демодэ, но только современным арго решительно пренебречь…
— Мне, пожалуйста, чашечку кофе, — промолвила Пенелопа, усаживаясь за большущий стол, насильственно водворенный — так, что один угол выступал за порог, а другой подпирал окно — в маленький отдельный кабинет с видом на ущелье и Цицернакаберд, заваленный снегом, из которого чужеродно торчали верхушки памятника жертвам геноцида. Но Эдгар-Гарегин только фыркнул, и через пару минут в кабинет потянулись официанты с многочисленными подносами… по правде говоря, официант был один, но тарелок он принес столько, что казалось, целая вереница подавальщиков устремилась к столу, влекомая перстом или кошельком не то Лукулла, не то графа Монте-Кристо. Пенелопа долго не могла оторвать взгляд от маслин, тугих и блестящих, коричнево-черных и сочных вроде глаз того же отяготившегося избыточным количеством миллионов Дантеса или пылкой, но благородной Мерседес, потом ее немаленький (увы, не Мерседесин) — немаленький, но успешно нейтрализуемый пышной челкой нос учуял незамеченную до сей поры семгу, а когда официант подобострастно поинтересовался, не желают ли господа отварной форели, Пенелопа внезапно осознала, что в обедах с бывшими возлюбленными нет и никогда не было ничего дурного, напротив, это жест христианского милосердия и аристократической снисходительности к низшим сословиям; да, желают, вскричала она мысленно, да. Да. Да. Между тем владелец «Мерседеса» уже коротко кивнул, и официант унесся, оставив после себя приторный запах французского одеколона по четыре тысячи драмов флакон.
Форель оказалась сочной, шампанское сухим, кофе явно сваренным на песке, а коньяк настоящим марочным, без намека на подделку.
— Пенелопа, — сказал Эдгар-Гарегин, когда его ублаготворенная сотрапезница лениво отщипнула от объемистой виноградной грозди очередную изящную, длинную, вполне еще упругую ягодку и примеривалась, отправить ли ее в рот немедля или повременить, покрутить для вящего эффекта в гибких своих, тонких пальцах с безукоризненными ногтями. — Пенелопа, выходи за меня замуж.
— Замуж? — натурально удивилась Пенелопа. — Но ты ведь женат.
— Пенелопа, — укоризненно покачал головой владелец «Мерседеса». — Она здесь, я там. Я с ней уже сто лет не живу. Не притворяйся, что ты этого не знаешь.
Если б не выпитое шампанское, долитое коньяком, Пенелопа все же не преминула бы попритворяться еще хоть чуточку, с мужчинами надо держать ухо востро, но теперь ее разморило, изображать неведение или недоумение было лень, и она только полюбопытствовала:
— А со мной ты тоже собираешься создавать аналогичную семью? Ты там, я здесь.
— Ты лишь скажи «да», — с неожиданной и оттого еще более нелепой страстью в голосе бухнул Эдгар-Гарегин, — я за два дня оформлю развод, брак и увезу тебя с собой. Чем ты тут занимаешься? Выламываешься целый день за гроши? А там у меня солидное дело. Корпорация, можно сказать. Квартира, машина, самолет. Захочешь — гуляй себе на воле.
— На волю, в пампасы! — энергически уточнила Пенелопа.
— А не захочешь, я и тебе работу найду. Работы хватает. Поехали, Пенелопа! Скажи «да».
— Нет, — сказала Пенелопа.
— Почему?
— Почему?
— Да, почему?
— Ну… — Пенелопа поискала слова, но ничего подходящего не подворачивалось. Конечно, можно бы начать с того, что на просьбу сказать «да» она всегда отвечает «нет» и наоборот, но это как-то несолидно… — Поезд ушел, — выпалила она неожиданно для себя и отчаянно покраснела.
Вечно одно и то же: как наступит момент, когда следует произнести слова величавые и мудрые — бумс! — с языка непременно срывается какой-нибудь штамп, нечто донельзя заезженное и затасканное. И ушедший поезд сразу представился ей грязным, разбитым, ну совершенно советским составом из одних плацкартных вагонов с рассохшимися окнами, дребезжащими площадками, треснувшими стеклами, ржавым мокрым бельем и сонными проводницами, одетыми в разномастные юбки и кофточки. Света в поезде, естественно, нет, дверные замки сломаны, и всю ночь, вместо того чтобы спать, лежишь и трясешься, что кто-то вломится в купе… какое купе? Плацкарт же! Не важно — все равно вломится, схватит и увезет куда-нибудь в Калининград, Кенигсберг, к могиле зануды Канта, на берег противной, холодной, серой лужи, именуемой Балтийским морем…
— Поздно, понимаешь, — сказала Пенелопа, пытаясь покинуть стремительно уносящийся, выстукивая колесами бесконечный, иногда разбавляемый анапестами ямб, идущий без остановок, даже не снижающий на полустанках скорости поезд. Ничего не поделаешь, придется прыгать на ходу, уповая на лучшее. Или поискать стоп-кран… — Поздно.
— Почему? — упрямо повторил понурый владелец «Мерседеса», корпорации и самолета, и Пенелопа сделала новую попытку найти проникновенные и глубокомысленные слова, опять наткнулась на этот треклятый ушедший поезд, машинально поставила на подножку ногу, вторую… черт!.. соскочила и в сердцах отпихнула его подальше — теперь он казался игрушечным, заводным, безвольно перекатывался взад-вперед по коротеньким, лежащим полукругом рельсишкам, — отпихнула и, не найдя ничего более уместного, уронила небрежно и загадочно:
— Я люблю другого.
— Кого? — осведомился Эдгар-Гарегин недоверчиво, и она ответила туманно и уклончиво:
— Одного человека.
— Я понимаю, что не кошку, — сыронизировал владелец «Мерседеса», корпорации и далее, см. выше, и Пенелопа воззрилась на него с любопытством, смешанным с недоумением, а может, и тайной обидой — нет чтоб заплакать, закричать, удариться головой, вон тем самым местечком на темени, крохотной, но многообещающей лысинкой, которую она злорадно отметила в первый же миг, когда он повернулся спиной, удариться непробиваемой своей башкой об толстую туфовую стену… ну да, как же, они ударятся, разве мужчины способны на подобные порывы, эти самовлюбленные, самоуверенные, самодовольные прохвосты, гады и уроды!.. Воззрилась, а потом поняла: он ей просто не поверил. Не поверил, что все кончилось, что она добралась до громоздких гор… «Пустынна степь, покоен воздух, недалеко до гор громоздких, где скроюсь я от произвола твоих всесильных губ и рук», — читала ему из тонкого оранжевого сборничка, пытаясь приучить к поэзии, но боже мой, мужчины и поэзия, смехотворно, две вещи несовместные… не поверил, что появился другой, мужчины этому никогда не верят, им кажется, что они — навсегда, что они могут изменять, оставлять, уходить, унижать, а их должны любить и любить, преданно и смиренно. Дудки! Пенелопа победно усмехнулась.
— Кошку, собаку, мужчину — какая разница! — бросила она надменно. — Главное — тебя я больше не люблю.