Лена Элтанг - Картахена
Участок оказался приземистым зданием с двумя зарешеченными окнами и свежевыкрашенным деревянным крыльцом. На крыльце стоял высокий, наголо бритый старик в длинном шафрановом одеянии, похожий не то на монаха-бхикшу, не то на дорожного рабочего. С сержантом он не поздоровался, а на Маркуса уставился с любопытством. Вид у старика был довольно потрепанный – похоже, его продержали в участке до утра, и только теперь выставили на улицу. Пахло от него вчерашней выпивкой и дегтем, а шафрановые одежды оказались рыжим плащом, кое-где перемазанным белой краской.
Стоило Маркусу войти в служебное помещение с конторкой, как дождь внезапно кончился, и света сразу стало так много, что он разглядел струйку древесной пыли, взлетевшую из-под его подошвы. Он пригладил волосы, подошел к дежурному, объяснил свою incomprensione и получил указание сесть и подождать.
Дверь в кабинет начальника была закрыта, имени на табличке не было, да и таблички не было, просто белый листок за стеклом. Половину стены за спиной дежурного занимала карта провинции, на длинной булавке с флажком, воткнутой в излучистый контур берега, значилось: Аннунциата делла Сори. Все правильно, подумал Маркус, зевая, такие заброшенные места должны называться завораживающе. Трудно поверить, что было время, когда я катался по этому берегу, как сухой колючник, с рюкзаком, набитым шнурами, мокрыми трусами и ворованными лимонами. В компании девушки, которая любила ходить босиком.
В мокасинах Маркуса хлюпала вода, и он решил снять их и вынести на солнце. Парень за конторкой встрепенулся, увидев, что он намерен поставить обувь на крыльце, помотал головой и показал на коридор, уходящий влево от двери комиссарского кабинета. Потом он нарисовал в воздухе моток туалетной бумаги, ловко его размотал и набил ей воображаемую туфлю. Почему итальянцы разговаривают с иностранцами, как с глухими, доверяясь простейшим жестам, и даже не пытаются разбирать звуки чужой речи, думал Маркус, идя по коридору, в конце которого белели две одинаковые двери. Неужели мой итальянский за шесть лет так запаршивел?
На белой двери сортира висела табличка «Окрашено». За второй дверью оказалась служебная комната с печкой, вернее, полутемная кладовка, заваленная бумагой. Картонные папки лежали даже на подоконнике, закрывая окно до половины. Это были старые дела, предназначенные, вероятно, для сдачи в архив, а некоторые – просто в мусор, судя по тому, что они были свалены возле бумагорезательной машины. Taglierina a ghigliottina, вспомнил Маркус, точно, так эта штука называется, стоит в углу и превращает обвинения в растопку, в бумажный хворост.
Вот тебя-то мне и надо, сказал он ласково, осмотрелся, вошел, повернул ключ, оказавшийся внутри, снял куртку, встряхнул ее и повесил на щеколду окна. Возле машины стояла початая бутылка с вином, оплетенная соломой, Маркус отхлебнул из нее, сел на пол и принялся набивать разбухшие мокасины настриженной бумагой.
Закончив с этим, он взялся разглядывать папки, сложенные в гору: одни были потертые, другие поновее, с железными скрепками. Рядом лежали стопки канцелярских бланков, перехваченные синими резинками. Дорожные штрафы, подумал Маркус, урожай проворного сержанта. Эта мощеная площадка возле кладбища – его скромное, сезонное дело, приносящее верный доход. Цифры на бланках показались ему странными: двадцать тысяч, сорок тысяч, но, присмотревшись к датам, он понял, что деньги взимались в лирах. Похоже, здесь разом списали все, что заполняли и подшивали в прошлом веке. Надо же чем-то топить.
Потянув за самую толстую папку, он нарушил равновесие холма, и тот мягко и быстро рассыпался. На папке было написано: La stazione di polizia, Annunziata, 1989. Нет, не годится. Весну две тысячи восьмого – вот что нужно вытащить из этой подопрелой скирды. Вероятность найти старое дело ничтожна, зато пользы от него будет воз и маленькая тележка, как говорила его одноглазая няня. Но для этого придется перебрать все завалы, от двери до подоконника.
Восемьдесят девятый, надо же. За десять лет до его приезда в эти места, практически мезозой. В восемьдесят девятом он учился в шестом классе, за голову Рушди объявили награду, умер фон Караян, на стадионе Хилсборо погибли девяносто шесть ливерпульцев, а в Японии началась новая эра – Хэйсэй.
* * *Когда на прежний адрес (Соммерсет-роуд, пропахшая луковой шелухой квартирка над лавкой зеленщика) пришло письмо от издателя, где ему предлагали контракт на три тысячи фунтов, Маркус глазам своим не поверил. Прошло ровно шесть лет с тех пор, как рукопись канула в пыльные архивные реки в «Гремерс энд Хауз». Каким ураганом ее выдернуло оттуда, будто застрявшее на излучине расщепленное дерево? Бывшая квартирная хозяйка не знала, что делать с письмом, и переслала его в гребной клуб, в котором Маркус давно не бывал, однако там знали, где его искать, и нашли.
Книга вышла под псевдонимом: М. Фиддл. Это было реальное имя, оно принадлежало человеку, который умер в августе девяносто девятого года, в то самое лето, когда Маркус вернулся из Италии в гневе и одиночестве. Математик Фиддл, которого за светлые, мелко вьющиеся волосы прозвали Балам, был его приятелем в колледже и какое-то время даже соседом. Полгода они делили чердачную комнату с косым потолком, у которой было завидное преимущество: пожарная лестница подходила прямо к подоконнику, так что вернуться в комнату они могли в любое время, перебравшись через чугунную ограду со стороны Осборн-роуд.
Это обстоятельство сделало их обоих довольно популярными, так что всю осень, пока не наступили холода, мальчики держали окно открытым, позволяя опоздавшим вернуться домой. Балам не слишком жаловал Паолу, считая ее холодной и задиристой, но именно он выручил друга, когда тому срочно понадобилось поехать в Италию, а с документами вышла неувязка. В последний момент оказалось, что паспорт Маркуса постирался вместе с джинсами, так что Балам предложил ему свой, заявив, что никуда в ближайшее время ехать не намерен. Снимок на паспорте вполне годился для подобного трюка: те же светлые волосы и худое лицо, только глаза у Балама были круглые, немного птичьи, а на костистом носу сидела родинка. Знающие люди подсказали купить очки с простыми стеклами, а родинку пришлось подрисовывать карандашом для бровей.
Паола ловко слюнила карандаш и ставила черную точку каждый раз, как им приходилось предъявлять документы. Через три недели Маркус возвращался один, начисто забыл про родинку, спохватился на выходе из пассажирской зоны в аэропорту и улыбнулся негритянке, проверявшей документы, утомленной лисьей улыбкой. Эту улыбку он подцепил у Балама: фокус был в том, чтобы раздвигать губы медленно, скупо, но с оттенком восхищения. Что ж, в Хитроу это сработало.
Вернувшись, Маркус не застал приятеля в кампусе и сунул паспорт в ящик его стола, полагая, что Балам решил пожить с отцом, владельцем футбольного бара, где они иногда вместе подрабатывали по выходным. В то лето Маркус много пил и почти не выходил из дому, а в конце июля пришло известие, что математик умер на вечеринке с наркотой – в Хенли, во время лодочной регаты. Собирая бумаги и рубашки друга, чтобы отнести его вещи родителям, он наткнулся на паспорт и почти машинально сунул его в карман пиджака.
Фиддла больше не было, дикая Паола исчезла. Единственным, что оставалось от поездки на побережье, был этот паспорт с фотографией мертвого математика, поклонника Джонни Гринвуда и клуба «Ноттингем Форест». Если бы кто-то сказал Маркусу, что спустя восемь лет он достанет паспорт из груды ненужных бумаг и поедет в Траяно, чтобы снова стать англичанином, он бы только рукой махнул.
Какое-то время он жил, не замечая себя, выпивал по нескольку бутылок сухого в день, грыз галеты, а по ночам подрабатывал сторожем в какой-то арабской конторе на окраине города. Роман, который он начал писать, продвигался медленно, иногда Маркусу чудилось, что он стирает больше слов, чем пишет. Казалось, разум его зачах, однако тело воспринимало такую жизнь с удовольствием. Он как будто выпрямился, слегка обветрился, отпустил эспаньолку и однажды – выбравшись в город со страшного похмелья – купил на распродаже вощеную охотничью куртку, на которую поглядывал уже давно.
Странное дело, теперь ему удавалось то, что не удавалось раньше, вся бытовая канитель, прежде наводившая на него тоску, улаживалась сама собой, несмотря на постоянно моросящую нехватку денег. Молчавшее по полгода бюро переводов внезапно завалило его работой, темнокожая соседка, небрежно мотавшая головой в ответ на его приветствия, сунула ему в ящик записку с приглашением выпить чаю, а парень, выдававший мячи на публичном корте, начал оставлять ему те, что поновее. Даже жена лендлорда смотрела на него с интересом и сама относила его белье в китайскую прачечную. Все бы хорошо, но стоило ему сесть за машинку, как глаза начинали слезиться, английские буквы раздувались и кололись плавниками, а родная речь забивала горло простудной дрянью.