Сергей Довлатов - Филиал
Все они, разумеется, нравились женщинам. Завистники считают, что женщин привлекают в богачах их деньги. Или то, что можно на эти деньги приобрести. Раньше и я так думал, но затем убедился, что это ложь. Не деньги привлекают женщин. Не автомобили и драгоценности. Не рестораны и дорогая одежда. Не могущество, богатство и элегантность. А то, что сделало человека могущественным, богатым и элегантным. Сила, которой наделены одни и полностью лишены другие.
Тася как бы взошла над моей жизнью, осветила ее закоулки. И вот я утратил спокойствие. Я стал борющимся государством, против которого неожиданно открыли второй фронт.
Раньше я был абсолютно поглощен собой. Теперь я должен был заботиться не только о себе. А главное, любить не только одного себя. У меня возникла, как сказал бы Лев Толстой, дополнительная зона уязвимости. Жаль, что я не запомнил, когда это чувство появилось впервые. В принципе, это и был настоящий день моего рождения.
Жизнь, которую мы вели, требовала значительных расходов. Чаще всего они ложились на плечи Тасиных друзей. Разумеется, эти люди меня не попрекали. И вообще проявляли на этот счет удивительную деликатность. (Возможно, из презрения ко мне.) Короче, я болезненно переживал все это.
Вспоминаю, как доктор Логовинский незаметно сунул мне четыре рубля, пока Тася заказывала автомобиль. Видно, догадался о чем-то по моему растерянному лицу. Помню, меня травмировала сама эта цифра — 4. В ней была заложена оскорбительная точность. Четыре рубля — это было, как говорится в математике, — необходимо и достаточно. Что может быть оскорбительнее?
Сначала я продал мою жалкую библиотеку, которая чуть ли не целиком умещалась на тумбочке в общежитии. Потом заложил шерстяной спортивный костюм и часы. Я узнал, что такое ломбард с его квитанциями, очередями, атмосферой печали и бедности. Пока Тася была рядом, я мог не думать об этом. Стоило нам проститься, и мысль о долгах выплывала, как туча.
Я просыпался с ощущением беды. Часами не мог заставить себя одеться. Всерьез планировал ограбление ювелирного магазина. Я убедился, что любая мысль влюбленного бедняка — преступна.
Занимая деньги, я не имел представления о том, как буду расплачиваться. В результате долги стали кошмаром моей жизни.
Карман моего пиджака был надорван. Мои далеко не лучшие, однако единственные брюки требовали ремонта.
Разумеется, я мог бы подрабатывать, как и другие, на станции Московская товарная. Но это значило бы оставить Тасю без присмотра. Хотя бы на пять-шесть часов. Короче, это было исключено.
Всех людей можно разделить на две категории. На две группы. Первая группа — это те, которые спрашивают. Вторая группа — те, что отвечают. Одни задают вопросы. А другие молчат и лишь раздраженно хмурятся в ответ.
Я слышал, что пятилетние дети задают окружающим невероятное количество вопросов. До четырехсот вопросов за день. Чем старше мы делаемся, тем реже задаем вопросы. А пожилые люди их совсем не задают. Разве что профессора и академики — студентам на экзаменах. Причем ответы академикам заранее известны.
Человека, который задает вопросы, я могу узнать на расстоянии километра. Его личность ассоциируется у меня с понятием — неудачник.
Тасины друзья не задавали ей вопросов. Я же только и делал, что спрашивал:
— Почему ты вчера не звонила?
— Не могла.
— А может, не хотела?
— Не могла. К нам приходили гости, тетка с братом.
— И ты не могла позвонить?
— Я же позвонила… Сегодня.
— Ты могла этого не делать.
— Перестань.
— Ладно. Не позвонила и ладно. Важно другое. Важно, что ты не захотела позвонить. Могла и не захотела…
И так далее.
К этому времени моя академическая успеваемость заметно снизилась. Тася же и раньше была неуспевающей. В деканате заговорили про наш моральный облик. Я заметил — когда человек влюблен и у него долги, то предметом разговора становится его моральный облик.
Особенно беспокоил меня зачет по немецкой грамматике. Сначала я вообще не думал об этом. Затем попытался одолеть эту самую грамматику штурмом. В результате безоблачно ясное неведение сменилось искусительным тревожным полузнанием. Все немецкие слова звучали для меня одинаково. Разве что кроме имен вождей мирового пролетариата.
Странные мечты я лелеял. Фантастические картины рисовались моему воображению.
Дело в том, что у преподавательницы немецкого языка Инны Клементьевны Гаук был шестнадцатилетний сын. Так вот, иду я раз по улице. Вижу — бедного мальчика обижают здоровенные парни. Я затеваю драку с этими хулиганами. На их крики о помощи сбегается вся местная шпана. Кто-то бьет меня ножом в спину.
— Беги, — шепчу я малолетнему Гауку.
Последнее, что я вижу, — трещины на асфальте. Последнее, что я слышу, — рев «неотложки». Темнота…
Инна Клементьевна навещает меня в больничной палате:
— Вы спасли жизнь моему Артурке!
— Пустяки, — говорю я.
— Но вы рисковали собой.
— Естественно.
— Я в неоплатном долгу перед вами.
— Забудьте.
— И все-таки, что я могу сделать для вас?
Тогда я приподнимаюсь — бледный, обескровленный, худой, и говорю:
— Поставьте тройку!
Фрау укоризненно грозит мне пальцем:
— Вопреки моим правилам я иду на этот шаг. При этом надеюсь, что вы еще овладеете языком Шиллера и Гете.
— Как только снимут швы…
— Кстати, оба воспевали мужество.
Я слабо улыбаюсь, давая понять, насколько мне близка эта тема.
— Ауф видер зеен, — произносит Инна Клементьевна.
— Чао, — говорю я в ответ.
На самом деле все происходило иначе. После долгих колебаний я отправился сдавать этот гнусный зачет. Мы с Инной Клементьевной уединились в небольшой аудитории. Она вручила мне листок папиросной бумаги с немецким текстом. Я изучал его минуты четыре. Само начертание букв таило враждебность. Особенно раздражали меня две пошлые точки над «ю».
Вдруг непроглядная тьма озарилась мерцанием знакомого имени — Энгельс. Я почти выкрикнул его и снова замолчал.
— Что вас смущает? — поинтересовалась Инна Клементьевна.
— Меня?
— Вас, вас.
Я наугад ткнул пальцем.
— Майн гот! Это же совсем просто. Хатте геганген. Плюсквамперфект от «геен».
Коротко и ясно, думаю.
Слышу голос Инны Клементьевны:
— Так что же вас затрудняет? Переводите сразу. Ну!
— Не читая?
— Читайте про себя, а вслух не обязательно.
— Тут, видите ли…
— Что?
— Тут, откровенно говоря…
— В чем дело?
— Тут, извиняюсь, не по-русски…
— Вон! — крикнула фрау неожиданно звонким голосом. — Вон отсюда!
Я позвонил заведующему спортивной кафедрой. Попросил его добиться отсрочек. Мартиросян в ответ твердил: — Ты подавал известные надежды. Но это было давно. Сейчас ты абсолютно не в форме. Я все улажу, если ты начнешь работать. Через месяц — первенство «Буревестника» в Кишиневе…
Разумеется, я обещал поехать в Кишинев. Хотя сама идея такой поездки была неприемлемой. Ведь это значило бы хоть ненадолго расстаться с Тасей.
Казалось, все было против меня. Однако жил я почти беззаботно. В ту пору мне удавалось истолковывать факты наиболее благоприятным для себя образом. Ведь человек, который беспрерывно спрашивает, должен рано или поздно научиться отвечать.
Жили мы, повторяю, беззаботно и весело. Ходили по ресторанам. Чуть ли не ежедневно оказывались в гостях.
……………………………
Тасины друзья, как правило, внушали мне антипатию. Однако я старался им нравиться. Реагировал на чужие шутки преувеличенно громким смехом. Предлагал свои услуги, если надо было пойти за коньяком.
Тасю это раздражало.
Кто-нибудь говорил мне:
— Захватите стул из кухни.
Тася еле слышно приказывала:
— Не смей.
Так она боролась за мое достоинство.
Она внушала мне правила хорошего тона. Главное правило — не возбуждаться. Не проявлять излишней горячности. Рассеянная улыбка — вот что к лицу настоящему джентльмену.
Между прочим, суждения Тасиных друзей не отличались глубиной и блеском. Однако держались эти люди, не в пример мне, снисходительно и ровно. Что придавало их суждениям особую внушительность. Короче, чем большую антипатию внушали мне эти люди, тем настойчивее я добивался их расположения.
Иногда я не заставал Тасю дома в условленный час. Бывало, ее замечали с кем-то на улице или в ресторане. Раза два я почувствовал, что ее интересует какой-то мужчина.
С теми, кто ее интересовал, она держалась грубовато. Как и со мной в первые часы знакомства. Помню, Тася сказала одному фарцовщику: