Юрий Герман - Дорогой мой человек
— Разумеется, — сказал Евгений Родионович.
— Ну, а что тут раньше был Дом пионеров и школьников — ты написал? Я ведь вспомнила, в этот дом и я бегала, смотрела тут репетицию «Платона Кречета». Может быть, ты не знал?
— Я тебя умоляю, — начал было Евгений, но Варвара перебила его.
— Ладно, чего уж там умолять, — сказала она, — умолять нечего. Но если отец узнает — берегись. И, ох, Женюрочка, зайчик мой, как тебя попрут в конце концов из партии, ох, киса, какое это будет зрелище…
Она засмеялась, потянулась всем своим сильным, молодым телом, немножко зевнула и попросила:
— А меня из своей домовой книги вычеркни. Я тут жить не стану. У меня подружки есть в городе, да и вообще база наша в Черном Яре, а не тут. Ну и противненько мне чуть-чуть, ты уж, Женюрочка, не обижайся…
Теплыми пальцами она взяла солидного Евгения Родионовича за короткий крепкий нос и слегка подергала — вправо и влево, а потом посильнее и побольнее, а погодя и совсем больно…
— Перестань! — гундося, засопел он. — Пусти, слышишь…
Варвара отпустила, вытерла широкую ладошку о свою лыжную штанину, а он, сердясь, заговорил:
— Безобразие, люди же смотрят, я не мальчишка, я для них большое начальство. Должна ты, в конце концов, понять, что я никому не разрешу…
Она долго слушала с терпеливым и внимательным выражением лица, потом заметила:
— Умрешь ты от апоплексического удара. Ты еще не старый, а шея у тебя как у свиньи, Женечка. Впрочем, это даже и не шея. Это — курдюк вместо шеи…
— Ах, перестань! — воскликнул он.
— И откуда такие берутся, как ты? — с мечтательным выражением лица спросила Варвара. — Знаешь, я долго про это думала. А как-то делать было нечего в поле, дожди зарядили, и попалась мне книжка из жизни птиц. Интересная книга.
Но Евгений не слушал, он смотрел на крышу особняка.
— Что ты?
— По-моему, они до того обнаглели, что на моих глазах воруют гвозди, раздувая ноздри короткого носа, сказал Евгений. — Просто спустили на улицу ящик.
— А ты целый дом украл, — с коротким смешком сообщила Варвара. — У ротозеев. Лучше слушай! Это же про тебя я рассказываю, тебе должно быть интересно. Возьми, Женюрочка, и сосредоточься. Я хочу тебе поведать, откуда берутся такие штучки, как ты.
— Ну, откуда?
Посмеиваясь, она рассказала ему про кукушку: все решительно маленькие птицы понимают, что кукушка им страшный враг, и потому, когда к гнездышку приближается эта «симпатяга», они храбро атакуют ее. Но пока птички гоняются за кукушкой-мужиком (так рассказывала Варвара), кукушка-баба пролезает в чужое гнездо и мгновенно откладывает там яичко, непременно одно, похожее на те, которые уже лежат здесь. Нацеливается эта маленькая гадина заранее, летает в разведку не раз и идет уже наверняка. А положив свое яйцо, кукушка непременно выбрасывает из чужого гнезда одно ихнее. Значит, общее число не превышает нормы, ты понимаешь, Женюрочка?
Евгений солидно кивнул. Он почти не слушал, но Варвара ударила его в бок довольно ощутительно кулаком и велела сосредоточиться.
— О господи, — вздохнул Евгений Родионович. — Черт меня дернул привести тебя на строительство!
— Понимаешь, — говорила Варвара, — кукушка-мама откладывает яйцо в гнездо таких маленьких птичек, которые, конечно, не могут выкормить и своих птенцов и большого, жадного, толстого, вроде тебя, кукушонка. Поэтому кукушонок ради сохранения своего вида, как по науке написано в книге, ликвидирует своих сводных братишек и сестренок. Выбрасывает из гнезда все к чертовой бабушке. И целая система у него есть борьбы за сохранение вида, совершенно как у тебя…
Ласково прижавшись к толстому, горячему плечу Евгения Родионовича, Варвара воркующим голоском сказала:
— Я ведь тебе, зайчик, тоже сводная сестра. И как бы ты меня выбросил, ежели бы помешала я развитию твоего вида!
— Глупости!
— Ан нет, не глупости. И вот, когда все птенцы иного вида выброшены из гнезда, кукушонка кормят папа и мама уничтоженных собственных детишек. Он, кукушонок этот, — полновластный хозяин в гнезде. Ему черт не брат!
Евгений вдруг улыбнулся.
— Нехороший, нехороший, а нужный, — сказал он весело. — Я точно, Варенька, помню, у меня память, ты знаешь, уникальная: кукушка относится к полезным птицам, так как она уничтожает очень многих мохнатых гусениц, бабочек — вредителей леса, огромное большинство которых не поедается всякими воробьишками. Ну, а певчие птички…
— Что — певчие птички? — печально спросила Варя.
— Они ведь не полезные…
— Здорово, — сказала Варвара. — Умненький ты у меня.
— И умненький, и хитренький, — сказал Евгений, целуя Варвару в лоб. — И не злопамятный. Я, наоборот, даже добродушный. И в доказательство этого тезиса расскажу тебе, как нынче встречал некоего…
Он сделал паузу. Варвара заметно побледнела, Евгений Родионович паузу еще затянул. Наконец Варя не выдержала.
— Ну? — почти шепотом, отворачиваясь от брата, спросила она.
— Что же! Жена — красавица! Детеныш — одно умиление! Он похудел, немножко седины появилось. Одет во все флотское, даже штатским костюмом не обзавелся. В черном ихнем плаще форменном, в фуражке, только ободрана эмблема, или краб, или как это называется. Хромает заметно. Опирается на палку. Без палки, видимо, ходить еще не может. Если по чистой совести, конечно, инвалид…
— Врешь! — тихо и зло сказала Варвара.
— То есть психологически все, разумеется, идеально. Полон желания работать, никаких жалких слов, вообще — герой героем, как и подобает настоящему человеку, но ведь это милая моя, театр. Я — врач, разбираюсь…
— А — руки? — так же тихо спросила Варя.
— Будто оперирует, по его словам и по словам мадам. Она мила, видимо, что называется, для него — сущий ангел. Так и смотрит, так и слушает, так и ходит вокруг Владимира…
Добродушный Евгений Родионович расплачивался как мог за «кукушонка». Но Варвара не обратила на это никакого внимания. Тогда он сказал пожестче:
— Проиграла ты его, сестренка. Теперь не отобьешься! Уж больно хороша Вера Николаевна. С такой не пропадешь.
— Назначение он уже получил? — спросила Варвара, видимо совершенно не слушая Евгения. — Назначил ты его куда-нибудь?
— Нет, ходит-бродит. И завтра еще будет по городу бродить. У него какие-то идеи, ищет себе объект для этих идей. А какие у нас объекты? Одни только развалины горелые, и все…
Он говорил и не отрываясь смотрел на Варвару.
— Что ж, — сказала она, — хорошо. Поедем, кукушонок, действительно прохладно становится…
ПРОЩАЙ, «СВЕТЛЫЙ»!
Держа руку у окантованного золотом козырька фуражки, контр-адмирал Степанов неторопливым, твердым и цепким шагом в последний раз обходил строй матросов на «Светлом». Чуть приотстав, за Родионом Мефодиевичем шли член Военного совета — грузный, в годах человек — и новый командир дивизиона, багрово загоревший на Черном море, высокий, сухопарый каперанг.
Было очень тихо, даже не кричали почему-то чайки, слышался только равномерный посвист холодного ветра да где-то на берегу, наверное возле матросского клуба, духовой оркестр играл старый вальс «На сопках Маньчжурии». И эти далекие звуки грустного и в чем-то словно бы обнадеживающего вальса как нельзя более соответствовали тому особому, приподнято-торжественному настроению, в котором нынче находился весь личный состав дивизиона…
Маленькие, светлые и жесткие глаза Родиона Мефодиевича и сейчас, в эти последние минуты прощания, нисколько не изменили своего всегдашнего требовательного и как бы сурово-вопросительного выражения. Он не только прощался, но и осматривал команду корабля, не только еще раз вглядывался в людей, но и в последний раз проверял их, без слов, одним только взглядом требуя от всех — и от старослужащих, и от молодежи — оставаться и впредь такими, какими он знал их и какими любил. Впрочем, контр-адмирал Степанов никогда не подозревал, что то чувство, какое он испытывал к своему «личному составу», та гордость за своих матросов и постоянное беспокойство за них, то счастливое восхищение своими подчиненными и горечь от дурных поступков какого-либо мичмана, старшины или матроса — в общем, есть никакая не служба, а подлинная любовь…
Он шел вдоль строя и не чувствовал, что все те, кто давно его знал, сейчас без всякого труда подмечают в его взгляде особое, новое выражение выражение горечи, то выражение, которое он обычно прятал и которое означало, что ему почти нестерпимо трудно; жесткость же в его глазах была чем-то обязательным, привычным, форменным — вроде идеально чистого подворотничка или парадного мундира, перчаток, кортика, которые никогда не являлись сутью Родиона Мефодиевича, а лишь некоторыми признаками его внешности.
Замечая бледность своего комдива, видя, как подрагивает его рука возле козырька, матросы и старшины «Светлого» еще более подтягивались в положении «смирно», совершенно замирали и переставали дышать, стараясь хоть этим особо обозначить, как все они понимают значение происходящего. У некоторых старослужащих на глазах дрожали непролившиеся слезы, это было стыдно им — военным морякам, так недавно отвоевавшим, но они ничего не могли с собой поделать, а Родион Мефодиевич боялся встречаться с ними взглядом, потому что ненавидел, по его выражению, всякую «сопливость», но совершенно не был уверен в том, что удержится на должной высоте до конца сам.