Эдуард Тополь - Ты самая любимая (сборник)
Через час все сотрудники гурьбой выскочили из кабинета главного редактора, разбежались по комнатам и набросились на телефоны собирать отклики нефтяников, хлопкоробов и других трудящихся нашей солнечной республики на исторический полет Гагарина.
Я загасил сигарету и несмело открыл дверь кабинета главного редактора. Николай Николаевич Гладилин, к возмущению половины редакционных зубров взявший меня, двадцатилетнего «мальчишку», на должность фельетониста республиканской партийной газеты и уже получивший от ЦК два выговора за мои фельетоны о воровстве в министерствах связи и транспорта, сидел за своим столом с двумя телефонными трубками в руках. С кем он говорил, я не знаю, но думаю, что с отделом пропаганды ЦК КП Азербайджана и с Москвой, со своими друзьями в «Правде» — а с кем еще он мог разговаривать в такую историческую минуту?
Потом он все же оторвался от одной трубки и взглянул на меня отсутствующими глазами.
— Что?
— Я пошел в роддом, — сказал я.
— Иди куда хочешь! — отмахнулся он.
Стремительно выскакивая за дверь, я услышал его запоздалое «А зачем тебе в роддом?», но сделал вид, что этот вопрос уже не застал меня в редакции.
Через три минуты я был на улице революционера Басина, в проходной того самого роддома, где родился. Красная «корочка» сотрудника «Бакинского рабочего» открыла мне дорогу в кабинет главврача.
— Поздравляю! — сказал я ей.
— С чем? — подозрительно спросила она, рассматривая мое редакционное удостоверение и пытаясь вспомнить, какие статьи были подписаны этой странной фамилией.
— Юрий Гагарин полетел в космос!
— А-а-а… — протянула она облегченно. — Но мы-то какое к этому имеем отношение?
— Самое прямое! — бодро заверил я. — Вашему родильному дому оказана высокая честь назвать всех мальчиков, родившихся сегодня, именем нашего первого космонавта! Сколько у вас мальчиков сегодня родилось?
Главврач, которой было лет пятьдесят, в упор посмотрела мне в глаза.
— А если роженицы не захотят? — спросила она тихо.
— Это зависит от подхода, — ответил я. — Если вы пустите меня к ним в палату…
— Это исключено! — отрезала она. — Мужчинам в палату рожениц вход запрещен.
— Конечно, — согласился я. — Но это в обычные дни. А сегодня не обычный день, а совершенно исключительный! Человек полетелв космос! Впервые в истории человечества! Что по сравнению с этим впервые зайти мужчине в женскую палату?
Главврач еще с секунду смотрела мне в глаза. Потом встала, взяла из шкафа свой второй белый халат, набросила его мне на плечи и сказала:
— Пошли!
А по дороге тихо спросила:
— Почему именно нашему роддому оказана эта честь?
В роддоме, где я родился, я не мог соврать, я сказал:
— Потому что я тут родился.
— Я так и подумала…
Мы зашли в палату, она состояла из двух комнат, в которых лежали на койках двадцать шесть рожениц. Кто-то спал, кто-то кормил грудью новорожденных. Я напряг память, пытаясь вспомнить, на какой из этих коек мама кормила грудью меня. Но так и не вспомнил. Тогда я набрал воздух в легкие и произнес речь. Я поздравил женщин с огромной удачей — ведь им удалось родить детей в такой исторический день! Теперь все человечество будет ежегодно праздновать эту дату — дату полета первого человека в космос и рождения их детей! И потому я предлагаю им назвать своих новорожденных мальчиков именем первого советского космонавта! Все, кто назовет своих новорожденных Юрием, завтра же будут в газете, и вся республика, все ваши родные и близкие прочтут об этом!
Так я стал «крестным отцом» восемнадцати Юриев пяти национальностей! Мне неохота искать в библиотеке «Бакинский рабочий» за апрель 1961 года, поэтому скажу по памяти, что у меня есть крестные Юрий Ага-Оглы Мирзоев, Юрий Баши-заде, Юрий Мартиросян, Юрий Наранишвили, Юрий Каплан и так далее…
Сегодня им уже под пятьдесят. Но никто из них не стал космонавтом, как и я не стал ни королем Эдуардом V, ни графом Монте-Кристо. Так что, может быть, и не стоило менять имя. Ведь дружил же я во ВГИКе с Эдиком Кеосаяном, будущим знаменитым режиссером «Неуловимых мстителей». А он всю жизнь прожил Эдмоном и — ничего.
Правда, его детство прошло в Ереване, а не в Полтаве, и это уже совсем иной коленкор…
Деруны
Давным-давно, когда была война, мама увезла нас в Сибирь, подальше от фронта. Нас — это меня и мою младшую сестренку. Мне тогда было четыре года, сестре восемь месяцев, а маме — двадцать семь лет, молоденькая у нас была мама. До войны мы жили в Баку, папа был инженер-строитель, и у нас была замечательная квартира в самом центре города.
Но война подходила все ближе, немцы уже были в Дербенте, и мама решила спасать нас — своих детей. Она взяла на руки мою маленькую сестренку, один чемодан с пеленками и меня, и мы отплыли сначала через Каспий в Красноводск, а оттуда поездом через всю Россию в Сибирь.
Папа поехал нас в Сибири устраивать. У папы было две странности. Во-первых, в раннем детстве, когда ему было три года, он играл ножницами и случайно выколол себе правый глаз. То есть не весь глаз, а только хрусталик. Издали это было совершенно незаметно, глаз остался целым, но если посмотреть вблизи, то в центре хрусталика был виден малюсенький черный треугольник. Папа этим хрусталиком ничего не видел, и поэтому его не взяли на фронт. А папиной второй и самой главной странностью была любовь к диапозитивам. Диапозитивы — это такие цветные картинки на стекле, которые можно пускать на стенку через проектор. Сейчас их делают на пленке и называют «слайды», а раньше их делали на стекле, и у папы было, наверное, тысяч пять таких диапозитивов или больше. Целых два огромных чемодана, доверху набитых стеклянными диапозитивами, которые он начал собирать еще в детстве. И папа решил спасти от немцев свои диапозитивы. Он не взял никаких вещей, а только два огромных чемодана с диапозитивами. И так мы поехали в эвакуацию — мама спасала детей, а папа диапозитивы.
И по дороге папу обокрали. Это было очень смешно. Мы ехали поездом, в общем вагоне, где все видят, у кого сколько вещей и чемоданов. И я думаю, что вор по всему поезду долго высматривал, у кого из пассажиров самые большие чемоданы. Самые большие чемоданы были, конечно, у моего папы. Кто мог подумать, что в этих огромных кожаных чемоданах, тяжелых, как сундуки, человек везет в эвакуацию не какие-нибудь ценные вещи, а цветные стеклянные диапозитивы, или, как говорила моя мама, «стеклышки»!
И вот ночью, когда все спали, папа услышал, как кто-то осторожно стаскивает у него с ноги сапог. Папа спал на второй полке, не разуваясь, потому что у него были очень хорошие сапоги, и он боялся, как бы их не украли. И вдруг он посреди ночи слышит, как кто-то дергает с него сапог — не сильно, а чуть-чуть. Сдернет немножко и уйдет, потом вернется и опять чуть-чуть сдернет. Ну, мой папа тоже не дурак — он притворился, что не слышит, что крепко спит, а сам не спал, а думал так: «Если я сейчас вскочу, вор скажет, что я все выдумал, что никакие сапоги он не дергал». Поэтому папа решил дать вору возможность сдернуть с него сапоги, а потом вскочить и схватить вора, что называется, с поличным.
Теперь представьте такую картину: мой папа лежит и притворяется, что крепко спит. А вор в это время потихоньку стаскивает с него сапоги, уже один сапог снял до половины и второй до половины. «Ну, — думает папа, — сейчас он снимет с меня оба сапога, и я ка-ак вскочу босиком и ка-а-ак схвачу вора за шиворот!»
И в это время…
В это время поезд подошел к станции, вор потихоньку взял два папиных чемодана и потащил их к выходу. Папа все ждал, когда вор с него сапоги украдет, а вор между тем уже спустился из вагона с папиными чемоданами, и только тогда какая-то соседка толкнула папу в бок и сказала, что у нас украли чемоданы. Тут папа вскочил с полки, а бежать-то не может — сапоги на нем болтаются, наполовину стянутые. Пока он прыгал и натягивал эти замечательные хромовые сапоги, вор с чемоданами уже перебежал через платформу, нырнул под другой поезд, который стоял рядом, и был таков.
А папа выскочил из вагона и стал бегать по платформам, искать этого вора в ночной темноте. Наконец он увидел вдали какого-то человека с двумя чемоданами в руках и погнался за ним, но тут наш поезд тронулся, и мама стала с подножки кричать папе, что она из-за его «стеклышек» не будет высаживаться на этой станции. Мол, если ему «стеклышки» дороже детей, то пусть остается на этой станции навсегда.
Ну, папа прыгнул на ходу в поезд, и мы поехали дальше, в Сибирь, но всю жизнь, до глубокой старости папа не мог забыть эту сибирскую станцию Заклуга, на которой у него украли два чемодана диапозитивов. А я очень живо представлял себе, как бедный вор тащил в темноте два тяжеленных чемодана, обливался потом и мечтал, как он разбогатеет, когда наконец убежит от папы с этими чемоданами и откроет их! И вот наконец он убегает за какие-то склады, прячется там, торопливо сбивает с чемоданов замки, открывает крышку первого чемодана и сует в чемодан свои жадные руки. Что это? Какие-то стекляшки! Вор еще ничего не понимает, он чиркает спичками, чтобы рассмотреть, что это за стеклышки, и видит, что на них нарисованы картинки из детских сказок: Золушка, Маленький Мук, Конек-Горбунок и Дюймовочка. Тут он высыпает эти стеклышки из чемодана на землю, думая, что, может быть, хоть что-нибудь ценное есть на дне чемодана, но там, конечно, ничего нет. Тогда он открывает второй чемодан. Ну, уж во втором-то чемодане, думает он, должно что-то быть, не станет же, думает вор, нормальный человек тащить из Ашхабада в Сибирь два чемодана стекла! И что же он видит во втором чемодане? Все те же детские стеклышки!