Джон Чивер - Семейная хроника Уопшотов. Скандал в семействе Уопшотов. Рассказы
Каверли пошел назад через кладовку и столовую, своим запущенным видом напоминавшую о смерти как обыденном явлении, с которым Гонора смело сражалась. Он вспомнил, как когда-то в Каскадных горах возвращался с берега, неся за спиной мешок, набитый черными моллюсками. На что был похож шум моря? На львиное рычанье главным образом, на голос судьбы, на последнюю сдачу карт с крупными козырями, огромными, как могильные камни. Бум, бум, бум, говорит оно. И какой смысл имели все его благочестивые раздумья по поводу всяческих метаморфоз? Он думал, что видел на берегу превращение одной формы жизни в другую. Водоросль умирает, высыхает, летит, как ласточка, по ветру, а этот сердитый турист подобрал выброшенный морем кусок дерева, чтобы сделать подставку для лампы. Линия вчерашнего ночного прилива отмечена малахитом и аметистом, берег испещрен такими же полосами, как и небо; кажется, стоишь у какого-то пульта управления переменами, здесь проходит граница, здесь, когда волна обрушивается, проходит линия между одной жизнью и другой, но удержит ли его все это от жалкого визга о пощаде, когда пробьет его час?
— Спасибо, дорогой. — Гонора с жадностью выпила виски и бросила на Каверли пристальный взгляд. — Она _пьяная_?
— По-моему, нет, — сказал Каверли.
— Она скрывает это. Я хочу, чтобы ты пообещал мне три вещи, Каверли.
— Хорошо.
— Я хочу, чтобы ты пообещал мне, что не отправишь меня в больницу, если я потеряю сознание. Я хочу умереть в этом доме.
— Обещаю.
— Я хочу, чтобы ты обещал не плакать обо мне, когда я умру. Моя жизнь кончена, и я это знаю. Я сделала все, что должна была сделать, и еще многое, чего не должна была. Конечно, все будет конфисковано, но до января мистер Джонсон не станет ничего предпринимать. Я пригласила несколько хороших людей на рождественский обед и хочу, чтобы ты был здесь и оказал им гостеприимство. Мэгги приготовит обед. Обещай.
— Обещаю.
— А затем я хочу, чтобы ты обещал мне, обещал мне… О, я хотела еще что-то, — сказала она, — но никак не могу вспомнить, что именно. Теперь я, пожалуй, ненадолго прилягу.
— Я могу вам чем-нибудь помочь?
— Да. Помоги мне перебраться на диван и почитай вслух. Я теперь люблю, когда мне читают. Помнишь, как часто я тебе читала, когда ты болел? Я обычно читала тебе «Давида Копперфилда», и мы оба плакали, так что я даже продолжать не могла. Помнишь, как мы плакали, Каверли?
От полноты чувств, вызванных этими воспоминаниями, ее голос оживился и, как бы вернувшись в давно прошедшие времена, на мгновение зазвучал по-девичьи. Каверли помог ей встать с кресла и перебраться на старый, набитый конским волосом диван, на который она легла, и закрыл ее пледом.
— Книга на столе, — сказала она. — Я перечитываю «Графа Монте-Кристо». Глава, двадцать вторая.
Уложив Гонору, Каверли взял книгу и начал читать. Воспоминание о том, как она ему читала, пробудило в нем не образ, а ощущение. Он не помнил ее слез, когда она сидела у его кровати, но помнил сильные и путаные чувства, которые оставались в его душе после ее ухода. Теперь, читая, он испытывал какую-то неловкость и недоумевал, почему это так. Гонора читала ему, когда он болел в детстве; теперь он читает ей, когда она лежит при смерти. Жизненный цикл был достаточно очевиден, но почему он не мог отделаться от впечатления, что она, лежа на диване, слабая и совершенно беспомощная, была способна обволакивать его ложными чарами? Он никогда не видел от нее ничего, кроме щедрости и доброты, так почему же он чувствовал неловкость, оказывая ей эту простую услугу? Он восхищался этой книгой, он любил эту старуху, и не было для него на земле места ближе этого, так отчего же ему мнится, будто он нечаянно угодил в ловушку, к которой были причастны обманщица сиделка, ящик виски и старая книга? На половине главы Гонора заснула, и Каверли перестал читать. Немного спустя сиделка в черной шляпе и в черном пальто поверх халата заглянула в дверь.
— Мне надо уйти, — прошептала она. — Я должна приготовить ужин для моей семьи.
Каверли кивнул; он слышал ее шаги, удалявшиеся в глубь дома, слышал, как закрылась входная дверь.
Он подошел к высокому грязному окну посмотреть на снег. На горизонте виднелся желтый огонек, не лимонно-желтый, не какого-то определенного оттенка, а огонек фонаря, старинного фонаря, отблеск света на бумаге, что-то напомнившее ему детство, праздники в саду, теперь особенно далекие из-за позднего часа и позднего времени года.
— Каверли! — окликнула Гонора, но она говорила во сне.
Каверли вернулся к креслу, на котором прежде сидел. Он видел, как ужасно она исхудала, но предпочитал думать, что силы духа у нее от этого не убавилось. Она не только жила независимо, временами казалось, что она создала собственную культуру. Она не просила снисхождения перед лицом смерти. Избранный ею ритуал отличался смелостью, необычностью и таинственностью. Мрак и запустение в любимом доме, обманщица сиделка, разверстые розы — казалось, она нарочно окружила себя ими, как в древности человек перед смертью доверчиво запасался пищей и вином для долгого путешествия.
— Каверли! — Внезапно проснувшись, Гонора подняла голову с подушки.
— Да?
— Каверли, я только что видела райские врата!
— На что они были похожи, Гонора, на что они были похожи?
— О, не могу сказать, разве их опишешь, они были так прекрасны, но я видела их, Каверли, да-да, я видела их. — Светясь от счастья, она села и вытерла слезы. — О, они были так прекрасны! Там были врата и сонмы ангелов с пестрыми крыльями, и я видела их. Ну не чудесно ли?
— Конечно, Гонора.
— Теперь дай мне немного виски.
С легким сердцем он прошел через темные комнаты, счастливый, словно ему тоже привиделись райские врата. Он смешивал виски с содовой, утешая себя мыслью, что в конце концов Гонора никогда не умрет. Она перестанет дышать, и ее похоронят на семейном участке, но яркость ее образа не померкнет в его памяти, и она будет всегда среди них в решающие минуты. Давно превратившаяся в прах, она будет непринужденно навещать его в сновидениях. Она будет наказывать дурные поступки его и брата сознанием греховности, будет вознаграждать их добрые дела чувством легкости на душе, выносить суждения об их друзьях и возлюбленных даже тогда, когда памятник на ее могиле порастет мхом, а гроб перекосится и растрескается от зимних морозов. Добро и зло в этой старой женщине были непреходящи. Каверли вернулся по темным комнатам в гостиную, подал Гоноре выпивку и подбросил полено в камин. Старуха больше ничего не сказала, но он дважды наполнил ее стакан.
В половине седьмого Каверли позвонил по телефону доктору Гринафу. Доктор ужинал, но примерно через час пришел и констатировал смерть Гоноры от голода.
Итак, им не довелось собраться вместе в родном углу, который изменился до неузнаваемости, и Каверли был единственным членом семьи, который присутствовал на похоронах Гоноры. Он не смог отыскать Мозеса, а Бетси занималась подготовкой к переезду из Талифера. Мелиса исчезла, в последний раз мы видим ее в автобусе по дороге в Рим из какого-то пригорода.
Приближалось рождество, но пока это было не очень заметно. То ли сам Эмиль, то ли его парикмахер соорудил локон, который свисал на лоб, придавая юноше лукавый, мальчишеский и глуповатый вид. Он как будто слегка выпил и, конечно, был голоден. Мелиса выкрасила волосы в рыжий цвет. Одним из последствий связи с человеком моложе ее — а они живут вместе — было то, что она стала вести себя как девочка. Она приобрела привычку пожимать плечами и склонять голову то туда, то сюда. Она не из тех эмигрантов, что стыдятся говорить по-английски. Ее мелодичный, приятный голос разносится по всему автобусу.
— Я знаю, что ты голоден, дорогой, — говорит она. — Знаю, но, право же, я не виновата. Как я поняла, они пригласили нас на ленч. Я отчетливо помню, она звала нас на ленч. Думаю, дело было так: после того как они пригласили нас на ленч, Парлапьяно позвали на ленч их, и они решили не считаться с нами и отделаться одной только выпивкой. Когда мы пришли, я заметила, что стол не накрыт. И сразу поняла: тут что-то неладно. Куда приятней было бы, если бы она позвонила и отменила приглашение. Это было бы достаточно грубо, но заставить нас проделать такой путь в надежде на ленч, а затем сказать, что они сами приглашены, — грубей этого я ничего не слышала. Остается только забыть об этом, забыть — забыть и все. Как только мы вернемся в Рим, я схожу в магазин и приготовлю тебе ленч…
Так она и делает. Она идет в Supra-Marketto Americano [69] на виа делле-Сагитуриус. Здесь она с легким позвякиванием металла отцепляет от длиннющей вереницы одну тележку и начинает проталкиваться среди рядов американской снеди. Опечаленная, сбитая с толку ударами, нанесенными ей жизнью, она находит в этом какое-то утешение: вот путь, который она сама избрала. Ее лицо бледно. Прядь волос свисает на щеку. От слез, застилающих глаза, свет кажется ей тусклым, но в магазине полно людей, она не первая и не последняя женщина в его истории, женщина с мокрыми щеками, покупающая провизию. Она безучастно движется вместе с чуждой толпой, словно так предопределено до конца ее дней. Ни одна ива не растет на пути этого потока мужчин и женщин, и тем не менее Мелиса больше всего похожа на Офелию, плетущую свои гирлянды не из лютика, крапивы и цвета с красным хохолком [70], а из соли, перца, клинекса, мороженых шариков трески, пирожков с мясом молодого барашка, рубленых шницелей, хлеба, масла, приправ, американского комикса для сына и букетика красных гвоздик для себя. Она поет, как Офелия, обрывки старых песенок: