Дэвид Митчелл - Облачный атлас
Я втянул носом немного вермицида, но он больше не приносит душевного подъема. Он всего лишь помогает мне чувствовать себя отчасти сносно. Затем я прошелся по палубам, но звезда Давида была скрыта плотными тучами. Несколько трезвых криков (в том числе и Аутуа), раздавшихся сверху, и мистер Грин, стоявший у штурвала, убедили меня, что не всей таки команде море было по щиколотку. Зыбь заставляла пустые бутылки перекатываться от левого борта к правому и обратно. Я споткнулся о бесчувственного Рафаэля, который калачиком свернулся вокруг бушприта, сжимая в безвольной руке пустую оловянную кружку. Его обнаженная юная грудь была покрыта какими-то коричнево-желтыми пятнами. То, что мальчик нашел утешение в выпивке, а не в брате своем во Христе, меня самого заставило помрачнеть.
«Что, мистер Юинг, повинные мысли не дают отдыхать?» — проговорил какой-то дьявол у меня за плечом, и я выронил трубку. Это был Бурхаав. Я заверил голландца, что моя совесть ничем не обеспокоена, но я очень сомневаюсь, чтобы он мог заявить то же самое о себе. Бурхаав сплюнул за борт. Если бы у него появились вдруг клыки и рога, я бы нисколько не удивился. Он перекинул Рафаэля через плечо, шлепнул спящего мальчика по ягодицам и понес свою дремотную ношу к кормовому люку — хочется верить, чтобы уберечь его от беды.
День подарков
Вчерашняя запись заключает меня в тюрьму угрызений совести до конца дней моих. Как фальшиво она читается! Каким же я был недалеким! Ох, мне тошно об этом писать. Рафаэль повесился. Повесился в петле, перекинутой через нижнюю нок-рею грот-мачты. Он взошел на свою виселицу между окончанием своей вахты и первой склянкой. Судьба предназначила мне быть среди тех, кто его обнаружил. Я склонился над фальшбортом, ибо Червь, будучи изгоняем, вызывает приступы тошноты. В голубом полусвете я услышал крик и увидел мистера Роудрика, глядящего куда-то в небо. Лицо его исказило смятение, сменившееся недоверием, которое преобразовалось в горе. Его губы сложились, чтобы произнести какое-то слово, но ни единого слова не прозвучало. Он указывал на то, у чего не было наименования.
Там раскачивалось и терлось о парусину серое тело. Отовсюду извергался шум, но кто и что кому кричал, я не помню. Нет, Рафаэль не качался, он висел строго отвесно, как свинцовое грузило, в то время как швыряло и качало «Пророчицу». Этот дружелюбный парнишка, безжизненный, точно овца на крюке мясника! Аутуа взобрался наверх, но все, что он мог сделать, это осторожно спустить тело на палубу. Я слышал, как Гернси пробормотал: «Никогда не отчаливай в пятницу, пятница — день Ионы».
Разум мой опаляет вопрос: почему? Никто не желает это обсуждать, но Генри, который испытывает такой же ужас, как и я, сказал мне, что Бентнейл по секрету поведал ему, что над мальчиком совершались противоестественные преступления Содома — Бурхаавом и его «змеюгами-прилипалами». Не только в ночь на Рождество, но каждую ночь на протяжении многих недель.
Мой долг состоит в том, чтобы проследовать вдоль этой темной реки до ее истока и предать этих негодяев правосудию, но ведь, о Господи, я едва могу подняться, чтобы поесть! Генри говорит, что я не могу заниматься самобичеванием всякий раз, когда невинность становится жертвой дикости, но как такое допустить? Рафаэль был того же возраста, что и Джексон. Я чувствую такое бессилие, что не могу этого вынести.
Пятница, 27 декабря
Когда Генри вызвали обработать чью-то рану, я доволок себя до каюты капитана Молинё, чтобы высказать все, что думаю. Он выказал явное неудовольствие из-за моего визита, но я не желал покидать его обиталище, пока не выскажу свое обвинение: а именно, что Бурхаав и его свора еженощно истязали Рафаэля содомией, пока мальчик, не видя признаков отсрочки или облегчения, не свел счеты с жизнью. Наконец капитан спросил: «У вас, конечно, есть доказательства этого преступления? Предсмертная записка? Подписанные свидетельства?» Каждый человек на борту знает, что я говорю правду! Я потребовал провести расследование роли первого помощника в самоубийстве Рафаэля.
«Требуйте все, что хотите, мистер Щелкопер! — проорал капитан Молинё. — Это я решаю, кто ведет „Пророчицу“, кто поддерживает дисциплину, кто обучает юнг, а не какой-то там д-ый писака, не его бредни и никакое, кровью Христовой клянусь, не „расследование“! Убирайтесь, сэр, и чтоб вам лопнуть!»
Я вышел и тотчас же столкнулся с Бурхаавом. Спросил у него, не собирается он и меня запереть в своей каюте вместе со своими прилипалами, надеясь, что потом и я повешусь перед рассветом? Он показал клыки и сдавленным от яда и ненависти голосом выдал предостережение: «От вас, Щелкопер, воняет разложением, никто из моих вас не коснется, чтобы не подцепить эту вонь. Вы скоро сдохнете от своего «легкого недомогания».
У меня хватило ума предупредить его, что нотариусы из Соединенных Штатов не исчезают с такой же легкостью, как юнги из колоний. Я уверен, он вынашивает мысль о том, как бы меня придушить. Но я слишком болен, чтобы чувствовать испуг перед голландским содомитом.
Позже
Совесть мою осаждают сомнения, и они обвиняют меня в соучастии. Не я ли дал Рафаэлю разрешение, которого он искал, чтобы совершить самоубийство? Если бы я догадался о его несчастье, когда он в последний раз со мной разговаривал, понял его намерение и ответил бы: «Нет, Рафаэль, Господь не может простить предумышленное самоубийство, ибо покаяние не может быть истинным, если имеет место перед совершением преступления», — то мальчик, возможно, сейчас по-прежнему дышал бы. Генри настаивает, что я не мог ничего знать, но на сей раз слова его для меня — пустой звук. Ох, не я ли отправил в ад несчастного Агнца?
Суббота, 28 декабря
В воображении моем как бы волшебным фонарем высвечивается картина того, как мальчик берет веревку, взбирается на мачту, завязывает петлю, распрямляется, обращая взор к своему Создателю, и бросается в пустоту. Что он чувствовал, когда рушился сквозь темноту? Спокойствие или ужас? Хруст ломающейся шеи.
Если бы я только знал! Я мог бы помочь этому ребенку сбежать с корабля, переломить его судьбу так же, как Чаннинги переломили мою, или помочь ему осознать, что никакая тирания не царит вечно.
У «Пророчицы» подняты все паруса, до последнего дюйма, и она несется очертя голову (не ради меня, конечно, но лишь потому, что гниет груз), покрывая ежедневно свыше 3 широты. Я ныне ужасно болен и заточен в своем гробу. Бурхаав, полагаю, уверен, что я от него прячусь. Он обманывается, ибо справедливое возмездие, которое я призываю на его голову, — это один из немногих огней, не погашенных во мне наступившей кошмарной апатией. Генри настаивает на том, чтобы я вел дневник, дабы хоть чем-то занимать свой разум, но перо мое становится все более непослушным и тяжелым. Через три дня мы достигнем Гонолулу. Мой верный доктор обещает сопроводить меня на берег, без каких-либо затрат с моей стороны найти мощное болеутоляющее средство и оставаться у моей постели, пока я полностью не выздоровею, даже если «Пророчице» придется отправиться в Калифорнию без нас. Да благословит Господь этого лучшего из людей! Писать сегодня больше не могу.
Воскресенье, 29 декабря
Так болен, что едва жив.
Понедельник, 30 декабря
Новая выходка Червя. Лопнули его мешочки с ядом. Мучаюсь от боли, пролежней и ужасной жажды. Оаху все еще в двух или трех днях пути к северу. Смерть — в нескольких часах. Я не могу пить и не помню, когда в последний раз ел. Взял с Генри обещание передать этот дневник в контору Бедфорда в Гонолулу. Оттуда он попадет к моей осиротевшей семье. Он клянется, что я доставлю его на собственных ногах, но надежды мои пошли прахом. Генри доблестно предпринял все возможное, но мой Паразит слишком уж яростен, и я должен препоручить свою душу Создателю.
Джексон, когда ты станешь взрослым, не позволяй своей профессии разлучать тебя с теми, кого ты любишь. На протяжении многих месяцев своего отсутствия дома я думал о тебе и твоей матери с неизменной любовью, и если ей суждено исчезнуть…[263]
Воскресенье, 12 января
Силен соблазн начать с конца, с открытия вероломного предательства, но тот, кто ведет дневник, должен придерживаться хронологии. Накануне Нового года головные мои боли раскатывались так громоподобно, что я вынужден был каждый час принимать лекарство Гуза. Качка не позволяла мне держаться на ногах, и я оставался в постели в своем гробу, блюя там в пакет, хотя во внутренностях у меня ничего не было, и содрогаясь то в ледяной, то в обжигающей лихорадке. Недуг мой уже нельзя было утаивать от команды, и мой гроб был взят под карантин. Гуз сказал капитану Молинё, что мой Паразит заразен, представая в силу этого образом бескорыстного мужества. (Соучастие капитана Молинё и Бурхаава в открывшемся впоследствии злодеянии невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Бурхаав желал мне зла, но я вынужден признать маловероятным, чтобы он участвовал в преступлении, которое будет описано ниже.)