Томас Вулф - Взгляни на дом свой, ангел
— Ну да, — начала Элиза, — я помню, когда ему было семь лет… я как-то днем стояла на крыльце… я помню, потому что старый мистер Букнер только что принес яйца и масло, которые ваш папа…
— О господи! — простонала Хелен с усмешкой. — Начинается!
— Уах! Уах! — заклохтал Люк, тыкая Элизу под ребра.
— Хоть присягнуть, милый, — сердито сказала Элиза, — ты ведешь себя как идиот. Я бы постыдилась!
— Уах! Уах! Уах!
Хелен хихикнула и подтолкнула Юджина локтем.
— Совсем с ума сошел! Ха-ха-ха-ха! — потом с влажными глазами она заключила Юджина в широкие костлявые объятия.
— Бедняга Джин. Вы ведь с ним всегда ладили, правда? Тебе будет тяжелее, чем всем нам.
— Он еще не п-п-похоронен, — бодро воскликнул Люк. — Этот малый будет здесь, когда из всех нас вырастут маргаритки.
— А где миссис Перт? — сказал Юджин. — Она в доме?
Наступило напряженное и озлобленное молчание.
— Я ее выгнала, — угрюмо сказала Элиза немного погодя. — Я прямо сказала ей, кто она такая — потаскуха.
Она говорила с былой суровой праведностью, но тут же ее лицо сморщилось и она расплакалась:
— Если бы не эта женщина, я уверена, он был бы сейчас совсем здоров! Хоть присягнуть!
— Мама, ради всего святого! — яростно крикнула Хелен. — Как ты можешь говорить такие вещи? Она была его единственным другом. Когда он заболел, она не отходила от него. Подумать только! Подумать только! — Она задыхалась от негодования. — Если бы не миссис Перт, его бы уже не было в живых. Никто, кроме нее, не заботился о нем. Ты не отказывалась, по-моему, держать ее в доме и получать от нее деньги, пока он не заболел. Нет, сэр! — заявила она с ударением. — Мне она нравится. И я не собираюсь теперь поворачиваться к ней спиной.
— Это б-б-бог знает что! — сказал Люк, преданный своей богине. — Если бы не ты и не миссис П-п-перт, Бена бы уже не было. Всем остальным здесь было наплевать. Если он умрет, т-т-так потому только, что никто о нем вовремя не позаботился. Слишком много тут всегда заботились о том, чтобы с-сберечь лишний грош и слишком мало — о своей плоти и крови.
— Ну, забудь об этом! — устало сказала Хелен. — Одно ясно: я сделала все, что могла. Я две ночи не спал. Что бы ни случилось, мне себя не в чем упрекнуть. — Ее голос был исполнен задумчивого уродливого самодовольства.
— Я знаю! Я знаю! — Моряк возбужденно повернулся к Юджину, размахивая руками. — Эта д-д-девочка работала как каторжная. Если бы не она… — Его глаза увлажнились, он отвернулся и высморкался.
— О, ради Христа! — закричал Юджин, выскакивая из-за стола. — Прекратите это! Еще успеете!
Вот так тянулись жуткие утренние часы, пока они изощрялись, стараясь вырваться из трагических сетей разочарования и утраты, в которых запутались. На короткий миг их охватывала безумная радость и торжество, а затем они снова низвергались в черные пропасти истерики и отчаяния. Одна Элиза, по-видимому, ни на мгновение не отказывалась от надежды. Вздрагивая — так были истерзаны их нервы, — моряк и Юджин шагали по холлу, непрерывно курили, ощетинивались, приближаясь друг к другу, и иронически извинялись, если нечаянно сталкивались. Гант дремал в гостиной или у себя в комнате, засыпал, просыпался, капризно хныкая, ни в чем не участвуя и лишь смутно сознавая, что именно происходит, и сердясь, потому что внезапно о нем забыли. Хелен непрерывно входила и выходила из комнаты больного, подчиняя умирающего власти своего жизнелюбия, внушая ему на мгновение надежду и уверенность. Но когда она выходила, ее веселая бодрость сменялась напряженной смутностью истерики: она то плакала, то смеялась, то задумывалась, то любила, то ненавидела.
Элиза только однажды вошла к больному. Она явилась с грелкой, робко, неуклюже, как ребенок, и впилась и лицо Бена тусклыми черными глазами. Но когда над громким и трудным дыханием его блестящие глаза остановились на ней, скрюченные белые пальцы крепче сжали простыни и он словно в ужасе громко выдохнул:
— Уйди! Вон! Не хочу тебя!
Элиза ушла. Она немного спотыкалась, как будто ее ноги онемели. Белое лицо стало пепельным, а тусклые глаза заблестели и неподвижно уставились вдаль. Когда дверь за ней закрылась, она прислонилась к стене и прижала ладонь к лицу. Затем она вернулась к своим кастрюлям.
Отчаянно, злобно, подергиваясь всем телом, они требовали друг от друга спокойствия и хладнокровия; они говорили друг другу, что нужно держаться подальше от комнаты больного, но, как будто притягиваемые каким-то грозным магнитом, они вновь и вновь оказывались у его двери и, затаив дыхание, прислушивались на цыпочках, с неутолимой жаждой ужаса, к его хрипению, к его судорожным усилиям втянуть воздух в задушенные, зацементированные легкие. И жадно, ревниво они искали поводов войти к нему, с нетерпением ожидая своей очереди принести воду, полотенца, еще что-нибудь.
Миссис Перт из своего убежища в пансионе напротив каждые полчаса звонила Хелен, и пока та разговаривала с ней, Элиза, выйдя из кухни в холл, стояла, скрестив руки на груди и поджав губы, а в ее глазах блестела ненависть.
Хелен говорила, плача и смеясь:
— Ну… ничего, Толстушка… Вы знаете, как я к этому отношусь… Я всегда говорила, что если у него есть настоящий друг, так это вы… и не думайте, что мы все такие неблагодарные…
Когда Хелен умолкала, Юджин слышал в трубке голос миссис Перт и ее всхлипывания.
А Элиза говорила угрюмо:
— Если она еще позвонит, позовите меня, я с ней разделаюсь!
— Господи боже, мама! — сердито кричала Хелен. — Ты уже достаточно натворила. Ты выгнала ее из дома, а она сделала для него больше, чем все его родные вместе взятые. — Ее крупное напряженное лицо конвульсивно дергалось. — Это просто нелепо!
Пока Юджин шагал взад и вперед по холлу или бродил по дому в поисках какого-то выхода, которого ему до сих пор еще не удалось найти, у него внутри, как пойманная птица, билось что-то яркое и смятенное. Это яркое и смятенное — самая его суть, его Незнакомец — продолжало судорожно отворачивать голову, не в силах взглянуть на ужас, пока наконец не уставилось, точно по власти жуткого гипноза, прямо в глаза смерти и тьмы. И его душа бросилась в бездонную пропасть и тонули в ней — он чувствовал, что никогда уже не выберется из обрушившегося на него обвала боли и безобразия, из слепящего ужаса и жалостности всего происходящего, И, продолжая расхаживать, он выворачивал шею и бил по воздуху рукой, как крылом, словно кто-то ударил его по почкам. Он чувствовал, что мог бы освободиться и очиститься, если бы только ему удалось найти спасение в какой-нибудь одной страсти — жесткой, жаркой, сверкающей, будь то любовь, ненависть, ужас или отвращение. Но он был пойман, он задыхался в паутине тщеты — любой миг его ненависти был пронзен стрелами жалости: в своем бессилии он хотел бы схватить их, отшлепать, встряхнуть, как надоедливого ребенка, и в то же время он хотел бы ласкать их, любить, утешать.
Когда он думал об умирающем наверху, о нечистом безобразии всего этого — он задыхается, а они стоят вокруг и хнычут, — он давился яростью и ужасом. Его опять мучил старый кошмар его детства — ему вспоминалось, как он ненавидел незапиравшуюся ванную, каким нечистым он чувствовал себя, когда, сидя на горшке, глядел на грязное белье в ванной, которое вздувалось в холодной серой мыльной воде. Он думал об этом в то время, как Бен умирал.
Около полудня они снова воспрянули духом, потому что температура больного стала ниже, пульс сильнее, состояние легких лучше. Но в час, после приступа кашля, он начал бредить, температура подскочила, дыхание стало еще более затрудненным. Юджин и Люк помчались в машине Хью Бартона в аптеку к Вуду за кислородными подушками. Когда они вернулись, Бен почти задохнулся.
Они быстро внесли подушки в комнату и положили около его изголовья. Бесси Гант схватила наконечник, поднесла его к губам Бена и велела ему вдохнуть. Он по-тигриному сопротивлялся, и сиделка резко приказала Юджину держать его руки.
Юджин сжал горячие запястья Бена, его сердце похолодело. Бен горячечно приподнялся на подушках, изворачиваясь, как ребенок, чтобы освободить руки, хрипя и задыхаясь, с неистовым ужасом в глазах:
— Нет! Нет! Джин! Джин! Нет! Нет!
Юджин попятился, выпустил его и, побелев, отвернулся, чтобы не видеть обвиняющего страха в блестящих умирающих глазах. Кто-то другой схватил руки Бена. Ему стало немного легче. Потом он опять начал бредить.
К четырем часам стало ясно, что смерть близка. Бен то был в бессознательном состоянии, то приходил в сознание, то начинал бредить — но большую часть времени он бредил. Он меньше хрипел, напевал песенки, — давно забытые, возникавшие из тайных глубин его утраченного детства, и другие; но снова и снова он начинал тихонько напевать популярную песенку военного времени — пошлую, сентиментальную, но теперь трагически трогательную: «Только молится дитя в сумерках».