Томас Вулф - Паутина и скала
Он: Я вышел.
Она: Куда?
Он: В дверь!
Она, удивленно: И все?
Он: И все.
Она: Больше ни с кем не разговаривал?
Он: Нет. Ни с кем.
Она: Какой же ты дурак! И так сломался из-за этой истории! Неужели у тебя нет больше самоуважения и гордости – нет веры в свое дело?
Он: Я никуда не гожусь. И хочу остаться в одиночестве. Уйди, пожалуйста. А перед уходом выброси рукопись – швырни куда угодно – в мусорную кучу – в туалет – в чулан – только, ради Бога, прочь с моих глаз. – Устало поднимается. – Ладно, я сам.
Она, схватив рукопись и прижав к груди: Нет!.. Эта рукопись моя!.. Кто был рядом с тобой все эти годы, стоял над тобой, заставляя писать, верил в тебя и был предан тебе?.. Если больше совершенно не веришь в свой труд и хочешь его выбросить, я не позволю!.. Спасу его!.. Рукопись моя, говорю тебе, моя! – Резко вскрикивает: – Джордж! Ты что делаешь?
Он, устало, как прежде, но упрямо: Послушай, отдай эту чертову рукопись – я суну ее туда, где никогда не увижу!
Она, тяжело дыша, прижимая рукопись к себе: Нет! Нет!..7ы не должен!.. Джордж, говорю тебе…
Они вырывают рукопись друг у друга; папка разрывается у них в руках, одна часть остается у Джорджа, другая у Эстер. Он швыряет свою часть в стену, листы разлетаются повсюду. Открывает дверцу чулана, с бранью злобно пинает рукопись, пока не загоняет в темный чулан с глаз долой. Потом захлопывает дверцу, возвращается и угрюмо садится на кровать.
Эстер, тяжело дыша, свирепо глядя на Джорджа сквозь слезы, прижимая свою часть рукописи к груди, потрясенная: Ах… ты… злобный человек! О!.. Какой злобный поступок! Это все равно… все равно… что бить ногами своего ребенка!.. О!.. Как гнусно!- По щекам катятся слезы, она торопливо ходит по комнате, подбирая разлетевшиеся листы, бросается в чулан и выходит оттуда, прижимая к груди вторую часть рукописи – прижимает к себе всю перемешанную груду бумаг и с плачем говорит: – Ты не имел права! Она моя!.. Моя!.. Моя!
Джордж, устало растянувшись на кровати, свесив с нее ноги, устало: Пожалуйста, уйди. Сделай мне небольшое одолжение, а? Будь добра, убирайся к черту. Я никуда не гожусь и не хочу тебя видеть.
Она, взволнованно, с нарастающей истерической ноткой: Ах, вот как? Вот чего ты хочешь? Значит, снова захотел избавиться от меня?
Он, как прежде: Пожалуйста, уйди.
Она: Значит, я во всем виновата!.. Кто-то написал тебе в письме, что ты никуда не годишься, и ты взваливаешь вину на меня!
Он, с полной апатией: Да. Ты права. Вся вина лежит на тебе.
Она, плачущим и негодующим тоном: Вся вина на мне, потому что кто-то назвал тебя никуда не годным? Так? Теперь ты обвиняешь меня в этом – а?
Он, с безмерно усталым спокойствием: Да, в этом. Ты права. Во всем виновата ты. Твоя вина, что я никуда не гожусь. Твоя вина, что я вынужден на тебя смотреть. Твоя вина, что я с тобой встретился. Твоя вина, что я жив, хотя мне следовало умереть. Твоя вина, что я счел себя писателем. Твоя вина, что я решил, будто на что-то способен!
Она, истерично: Ухожу! Ухожу!.. Вот ты, значит, как!.. Ты прогнал меня!.. Ты!
Он, повернувшись лицом к стене, с усталым спокойствием: Пожалуйста, убирайся к черту, а? Я никуда не гожусь и хотел бы умереть спокойно – с твоего позволения.
Она: Ах, гнусный… Ах, какой злобный ты человек. – Потом ожесточенно: – Прощай! Прощай!.. Больше ты меня не увидишь… На этом все!
Он, лежа лицом к стене, тупо: Прощай.
Эстер с горящими от гнева щеками, прижимая к груди рукопись, выбегает из комнаты. Дверь хлопает, слышны шаги по лестнице, потом хлопает наружняя дверь, Джордж переворачивается на спину и, устало прислушиваясь, бормочет:
– Никуда я не гожусь. Так пишет Черн по-белому. Нет, так считает Белл, ему незачем меня чернить. – Устало вздыхает. – Да неважно, кто – я и сам знаю, что никуда не гожусь. Это просто подтверждение. Как теперь доживать век? Ждать, видимо, придется долго.
Время идет, день, ночь, утро – и вновь сияющий, солнечный полдень. Все, как было всегда. Джордж видит, чувствует, слышит, и ему на все наплевать – даже на легкие, быстрые шаги в полдень по лестнице.
Эстер открывает дверь, подходит и садится рядом с Джорджем на кровать. Негромко спрашивает:
– Ел что-нибудь с тех пор, как я была здесь?
Он: Не знаю.
Она: Так все время и лежал здесь?
Он: Не знаю.
Она: Пил?
Он: Не помню. Надеюсь. Да.
Она, берет его за волосы и спокойно, сильно теребит: Ах ты, дурачок! Иной раз так бы тебя и удавила! Иной раз я удивляюсь, почему так обожаю тебя… Как может такой великий человек быть таким дураком!
Он: Не знаю. Не спрашивай меня. Спроси Бога. Спроси Черна и Белла.
Она, спокойно: Знаешь, я просидела полночи, собирая твою рукопись…
Он: Правда? – Слегка сжимает ее руку.
Она: …после твоих злобных попыток уничтожить ее. – Пауза, потом негромко: – Не стыдно тебе?
Снова пауза.
Он, с тенью улыбки: Ну… видишь ли, у меня есть еще две копии.
Она, после нескольких секунд ошеломленного молчания: Ах ты, негодяй! – Внезапно запрокидывает голову и громко заливается грудным женским смехом. – Господи, существовал ли на свете еще кто-то такой, как ты! Можно ли поверить, не зная тебя, что такой существует!.. В общем, я собрала рукопись и сегодня утром отвезла Симусу Мэлоуну. Знаешь, кто это?
Он: Да. Заезжий ирландец, пописывающий статейки для журналов, так ведь?
Она, выразительно: И весьма выдающийся человек! Чего только не знает! Он читал все! И, разумеется, знает всех в издательском мире… У него есть контакты повсюду. – Потом небрежно, однако с легкой значительностью добавляет: – Разумеется, он и его жена очень старые мои друзья – я знаю их много лет.
Он, вспомнив, что она, кажется, всех знает много лет, однако наконец заинтересованный: И что он собирается делать с моей книгой?
Она: Прочесть. Сказал, что примется за чтение сразу же и сообщит мне свое мнение через несколько дней. – Потом серьезно, с глубокой убежденностью: – О, я знаю, что теперь все будет хорошо! Мэлоун знает всех – если кто и знает, что делать с книгой, так это он! И сразу же поймет, что делать с твоей рукописью, куда ее отправить! – Затем презрительно: – Джимми Черн! Что он смыслит – этот человек! Как может такой понять твой талант! Ты слишком велик для них – они мелкие люди! – С рас красневшимся, негодующим лицом презрительно бормочет: – Да это смехотворно! Он имел наглость отправить тебе такое письмо, хотя ничего в тебе не понял бы, даже прожив тысячу лет! – Негромким, спокойным голосом, в котором слышатся обожание и нежность, продолжает: – Ты мой Джордж, один из величайших людей на свете. – Потом с какой-то восторженной, задумчивой декламацией: – Джордж, великий Джордж!.. Великий Джордж, поэт!.. Великий Джордж, необыкновенный мечтатель! – Глаза ее вдруг наполняются слезами, она шепчет, целуя его руку: – Ты мой великий Джордж, знаешь ты это?.. Ты не похож ни на кого в мире!.. Ты величайший человек, какого я только знала… величайший поэт… величайший гений… – потом восхищенно, уже не обращаясь к нему: – …и когда-нибудь об этом узнает весь мир!
Он, негромко: Ты серьезно?.. Действительно в это веришь?
Она, спокойно: Дорогой, я знаю.
Молчание.
Он: Будучи ребенком, я иногда вглядывался в себя и чувствовал, что во мне есть что-то необыкновенное. Смотрел и видел свой вздернутый нос, видел, как торчат уши, как смотрят глаза. Подолгу глядел в них и в конце концов чувствовал себя открытым настежь, мне казалось, что я разговариваю со своим открытым сердцем – с обнаженной душой. И я говорил глазам: «Думаю, что буду необыкновенным. Я здесь наедине с вами, сейчас три часа – я слышу бой деревянных часов на камине – я чувствую, что стану необыкновенным, достигну Совершенства. Думаю, во мне есть внутренний огонь. А как думаете вы?». И глаза, такие открытые, карие, честные и серьезные, отвечали: «Да, станешь!».- «Но ведь, – говорил я, – то же самое, наверное,чувствуют все ребята. Я смотрю на Огастеса Поттерхема, На Рэнди Шеппертона, на Небраску Крейна – все они высокого мнения о себе, знают, что незаурядны, убеждены в своих неповторимости, исключительности. Разве это и все, что я испытываю, глядя на себя? Я чувствую себя неким гением – иногда уверен в этом, – однако не могу удостовериться, что это так – не могу убедиться полностью, что я не такой, как остальные». И глаза, открытые, серьезные, отвечали: «Нет, ты не такой. Ты гений. Ты совершишь великие деяния и достигнешь Совершенства»… (пауза)… Что ж, это было давно, и теперь о Совершенстве не может быть и речи. Я знаю, что мне его никогда не достигнуть; знаю, что натворил уже дел, которые нельзя ни искупить, ни загладить; знаю, что меня есть в чем упрекнуть; знаю, что подмочил свою репутацию, запятнал свое доброе имя… Знаю, что мне уже не двадцать, что мой пыл поулегся; знаю, что мне почти тридцать, часто испытываю усталость… Однако внутренний огонь во мне не угас. Я все еще хочу совершить нечто великое. Хочу как-то обелить свою репутацию, постоянно стремлюсь к совершенству, хотя знаю, что не достигну его, стремлюсь стать сильнее, смелее, мудрее, лучше как художник и как человек… (снова пауза)… Ничто не бывает таким, как тебе представлялось; ничто не оборачивается так, как думалось… Я думал, что к тридцати годам прославлюсь на весь мир. Мне уже почти тридцать, а мир пока что и не слышал обо мне. Я мечтал о блистательных свершениях и чудесных странах, о прекрасных молодых женщинах, о прекрасной любви, постоянном и счастливом браке!.. Ни одна мечта не сбылась! Свершения не блистательные, хотя подчас неплохие. Ни одна из стран, какие я видел, не была чудесной – хотя в каждой есть что-нибудь чудесное. Ни одна из женщин, каких я знал, молодых или старых, не была вполне прекрасной, любовь тоже… Все оказалось разительно другим… Сияющий город моей детской мечты – это муравейник из закопченного кирпича и камня. Ничто не сияет так, как мне представлялось – Совершенства нет. И вместо великолепной журнальной красавицы моих детских мечтаний я встретил – тебя.