Джеймс Болдуин - Современная американская повесть
— Как же это ты двинешь?
— Сам еще не знаю, — говорит Фонни. — Тиш плавать не умеет. — Он возвращает самокрутку Дэниелу, и они начинают гоготать и корчиться от хохота.
— Сначала тебе, может, одному уехать, — уже серьезно говорит Дэниел.
Самокрутка и пластинка подошли к концу.
— Нет, — говорит Фонни. — Я на это вряд ли решусь. — Дэниел пристально смотрит на него. — Мне страшно.
— Чего страшно? — спрашивает Дэниел, хотя и сам знает, как ответить на этот вопрос.
— Боюсь, и все тут, — говорит Фонни после долгого молчания.
— Боишься, как бы с твоей Тиш чего не случилось? — спрашивает Дэниел.
Снова долгое молчание. Фонни смотрит в окно. Дэниел смотрит Фонни в спину.
— Да, — говорит наконец Фонни. Потом: — Боюсь, как бы с нами обоими чего не случилось друг без друга. Ведь она прямо-таки несмышленыш, старик, всем доверяет. Идет, понимаешь, по улице, крутит своим аккуратненьким задиком и дивится, когда на нее всякая сволочь кидается. Того, что я вижу, ей не видно. — Снова наступает молчание. Дэниел внимательно смотрит на него, и Фонни говорит: — Может, я покажусь кое-кому шизиком, но, понимаешь, у меня только и есть в жизни что мое дерево, мой камень и Тиш. Если я их лишусь, тогда мне конец. Я это твердо знаю. Понимаешь, старик? — Он поворачивается лицом к Дэниелу. — Что во мне есть, не я это туда вложил. И не мне это из себя вытаскивать.
Дэниел подходит к тюфяку, садится, прислоняется спиной к стене.
— По-моему, ты не шизик. По-моему, тебе повезло. У меня ничего такого нет. Можно мне еще пива?
— Конечно, — говорит Фонни, идет и открывает еще две банки. Одну дает Дэниелу, и Дэниел надолго припадает к ней, а потом говорит:
— Я только что из тюряги, друг. Два года отсидел.
Фонни молчит — поворачивается и молча смотрит на него.
Дэниел молчит, отпивает из банки.
— Мне было сказано — да и до сих пор так говорят, — будто я увел машину. А я, понимаешь, даже и водить эти машины не умею! Потребовал от своего адвоката — на самом-то деле он был ихний адвокат, понимаешь, от городского суда, — потребовал, чтобы он доказал им это, а зачем ему доказывать? И вообще я и в машине-то не сидел, когда меня взяли. Но при мне была травка. Сижу себе у нас на крылечке, а они подъехали и замели меня. Вот так, очень просто. Время было около двенадцати ночи, ткнули в камеру, а на следующее утро выставили вместе с другими на опознание, и какой-то подонок заявил, что машину увел я, а я и видеть ее не видал. И вот, понимаешь, раз я с травкой, значит, все равно подлежу: Потом мне говорят: признаешь свою вину — срок будет меньше. А не признаешь, тогда вкатим как следует. Ну что тебе сказать?.. Я один… — Он снова прикладывается к банке. — Никого возле меня нет… Взял и сказал на суде: виновен. Два года! — Он наклоняется вперед, не сводя глаз с Фонни. — Мне тогда показалось, что это лучше, чем загреметь из-за марихуаны. — Он откидывается назад, смеется, отпивает из банки и смотрит вверх на Фонни. — Так вот нет! На пушку меня взяли, потому что я был дурак дураком и сам не свой от страха. А теперь жалею. — Он замолкает. Потом: — Два года!
— Мать твою! — говорит Фонни.
— Да, — говорит Дэниел. Говорит после самого оглушительного, самого долгого молчания, которое им когда-либо приходилось слышать.
Вскоре я возвращаюсь, и они оба немного в кайфе, но я ничего им не говорю и ухожу на кухню и стараюсь двигаться в ее крошечных пределах так, чтобы не шуметь. На минутку туда приходит Фонни, прижимается ко мне сзади, обнимает меня и целует в затылок. Потом идет назад к Дэниелу.
— Давно ты вышел?
— Третий месяц. — Он встает с тюфяка, подходит к окну. — Знаешь, старик, плохо мне там было. Совсем плохо. И сейчас плохо. Может, легче было бы, если б я натворил что-нибудь и на этом попался. Но ведь я ничего такого не сделал. Они, понимаешь, решали на мне отыграться, им все сходит с рук. Мне еще, понимаешь, повезло, всего два года. Ведь они все что угодно могут с тобой сделать. Все что угодно. Суки они. Я только в тюряге понял, о чем Малькольм и его парни говорили. Белый — это сатана. Белый уж точно не человек. Я, брат, такое видел, что до самой смерти мне это будет сниться.
Фонни кладет руку Дэниелу на шею. Дэниел вздрагивает. Слезы текут у него по лицу.
— Я все понимаю, — мягко говорит Фонни. — Но ты не поддавайся. Из тюрьмы ты уже вышел, все позади, ты молодой.
— Я знаю, о чем ты думаешь. И ценю это. Но тебе не понять, старик!.. Самое тяжелое, старик, самое тяжелое — это то, что тебя доводят… начинаешь всего бояться. Всего боишься, старик. Всего!
Фонни не говорит ни слова, просто стоит рядом с Дэниелом, обняв его за шею.
Я кричу из кухни:
— Как вы там, бродяги, проголодались?
— Да! — кричит мне Фонни. — Подыхаем! Ты смотри там поживее!
Дэниел вытирает слезы, подходит к кухонному порогу и улыбается мне.
— Рад тебя видеть, Тиш. Ты, как я погляжу, не потолстела.
— Помолчал бы! Я тощая, потому что меня заела бедность.
— А что же ты не подыскала себе богатого мужа? Теперь уж что и говорить — не потолстеешь.
— Эх, Дэниел, тощему двигаться легче, застрял где-нибудь в узком месте, глядишь — и вывернулся. Понимаешь смысл?
— Ишь ты! Все рассчитала! У Фонни эту науку прошла?
— Кое-чему Фонни меня научил. Но я ведь очень сметливая, до всего своим умом дохожу. Ты разве этого не усек?
— Я столько всего усек, что некогда мне было тобой любоваться.
— В этом смысле ты не единственный. И кто тебя обвинит? Уж такая я замечательная, что самой не верится, то и дело себя щиплю.
Дэниел смеется.
— Вот бы поглядеть! А в каких местах щиплешь?
Фонни буркает:
— Она такая замечательная, что иной раз и подзатыльник может схлопотать.
— Значит, он тебя, случается, и поколачивает? Ай-ай!
— Только слезы утирай! Эх! Тоска меня берет!
И вдруг мы все трое запеваем:
Он ко мне вдруг подойдет,И обнимет он меня.Я уйду, его кляня.Ах, ты зла, любовь, ты зла!Я обратно приползла,Не оставлю я тебяНикогда!
И мы хохочем. Дэниел успокаивается, и взгляд его вдруг уходит куда-то вглубь, далеко-далеко от нас.
— Бедная Билли, — говорит он. — Ее тоже вконец измочалили.
— Слушай, старик, — говорит Фонни. — Надо сегодняшним днем жить. Если будешь забивать себе этим голову, тогда пиши пропало, шагу вперед не сделаешь.
— Ну, садитесь, — говорю я. — Давайте есть.
Я приготовила любимое блюдо Фонни — грудинку под соусом с рисом и зеленым горошком и кукурузные лепешки. Фонни включает проигрыватель — негромко: «Что такое происходит?» Мэрвина Гэя.
— Тиш, может, и не потолстеет, — говорит Дэниел, — зато уж ты-то наверняка. Вы, братцы, не возражаете, если я буду почаще к вам забегать, скажем, вот в это же самое время?
— Валяй! — весело говорит Фонни и подмигивает мне. — Красотой Тиш не отличается, но стряпает здорово.
— Какое счастье, что я могу приносить хоть какую-то пользу человечеству! — отвечаю я, и он снова мне подмигивает и принимается за ребрышко.
Фонни обкусывает ребрышко и поглядывает на меня, и в полном молчании, не сморгнув, мы с ним смеемся. Причин для смеха и у него и у меня много. Мы с ним вдвоем — там, где до нас никто не доберется, никто нас не тронет, где мы вместе. Мы счастливы просто потому, что у нас нашлось, чем покормить Дэниела, который ест себе и ест, не подозревая, что мы смеемся, но догадываясь, что с нами произошло какое-то чудо, а значит, чудеса случаются и, следовательно, с ним тоже могут случиться. А как здорово, когда ты способен внушить человеку такую веру.
Дэниел сидит у нас до полуночи. Ему страшновато уходить, страшновато опять очутиться на улицах, и Фонни понимает это и идет проводить его до метро. Дэниел, который не может бросить мать, но мечтает о свободе, мечтает зажить своей жизнью и в то же время страшится свободы, страшится того, что эта жизнь уготовила ему, — Дэниел изо всех сил бьется в западне. А Фонни, который моложе, изо всех сил старается повзрослеть, чтобы помочь другу на его пути к освобождению. Дал господь свободу Дэниелу, почему же он других оставил?
Песнь старая, но ответа на нее нет.
По дороге в метро в тот вечер и потом еще не раз Дэниел пытался хоть немного рассказать Фонни о том, что с ним было в тюрьме. Иногда он сидел у нас, и я тоже слушала его рассказы; иногда они оставались вдвоем с Фонни; иногда он плакал, рассказывая, и иногда Фонни его обнимал. Иногда я. Дэниел выдавливал из себя эти воспоминания, исторгал их, точно куски рваного, искореженного, леденящего металла, вырывал их вместе с мясом и кровью, как больной, жаждущий исцеления.