Светлана Шенбрунн - Розы и хризантемы
— Какое питание! О чем вы говорите? Ничего абсолютно не жрет. Даже смотреть на еду не хочет.
Это я не хочу смотреть на ее мерзкую кашу!
— Будет бегать по улице, появится аппетит.
У меня и так аппетит. Когда мама выходит из комнаты, я отрезаю себе ломоть черного хлеба, посыпаю солью и ем.
— Значит, вы считаете, отправлять в школу? — вздыхает мама. — Не знаю, ей-богу… Лишь бы не стало хуже… Вы уверены, доктор, что это не чахотка?
— Что вы имеете в виду, когда говорите — чахотка? — хмурится врач. — Все меры должны быть направлены к тому, чтобы не допустить развития чахотки.
— Нет, потому что я вам уже рассказывала: у меня брат болен в открытой форме… Как-то невольно страшишься…
— Тем более… Тем более, если брат…
— А можно мне вымыться? — спрашиваю я.
— Что значит — можно? Нужно! Мыться, любезная барышня, необходимо.
Можно, можно — врач сказал: можно!
— Да, но не с температурой! — спорит мама.
— Про температуру забудьте. Считайте, что нет никакой температуры. Пусть ведет себя так, как будто она здорова. Кстати, я хотел бы вымыть руки.
— Да, конечно. Пожалуйста. — Мама вытаскивает из стопки выглаженного белья чистое полотенце и ведет его в ванную.
Ура! Можно мыться и можно идти в школу! Завтра же пойду в школу! И в жизни больше не стану ни на что жаловаться…
Пока я болела, географичку Марью Ивановну выгнали из нашей школы. Почему, никто толком не знает. Вряд ли из-за Аниного ботинка, наверно, она правда шпионка. Все радуются, что ее больше нет.
— Скажи Георгию Ивановичу, чтобы он сходил к нам в школу, — говорю я маме.
— Георгию Ивановичу? Что ему делать у вас в школе?..
— Я тебе рассказывала: у нас нет учителя, а он может преподавать географию.
— Марья Александровна, вы слышите, что она говорит? Действительно, чем так бедствовать… Почему бы не попытаться? Диплом, слава богу, есть, и стаж работы, верно, имеется. Не возьмут, попытка — не пытка. Разумеется, если преподавал в университете, прекрасно сможет учительствовать и в пятом классе, не велика премудрость.
— Ему покажется обидным — я его знаю! — говорит Марья Александровна.
— Что значит — обидным? Подумаешь, граф какой! Фон-барон! Что за честь, когда нечего есть! Странно, что я сама об этом не подумала… Да, недаром говорят: ум хорошо, а два лучше.
Георгия Ивановича взяли! Мама уговорила его попытаться, и его взяли.
— Вопрос о том, быть или не быть экспедиции… — Георгий Иванович стоит у карты — высокий, худой, хмурый, с длинной указкой в руках, — решился положительно только к марту месяцу. Сборы были поспешными, из Петербурга выехали поздно. Проезд до побережья был организован скверно, можно сказать, отвратительно. Санный поезд оказался захвачен весенней распутицей и опоздал к навигации! — Глаза у него гневно сверкают — переживает за экспедицию. На нас он не глядит.
Девочки не особенно его слушают, занимаются своими делами — переписывают упражнения по английскому, читают, переговариваются потихоньку. Георгий Иванович не замечает, ему все равно. Он нисколько не вредный. Целый урок объясняет про какие-то свои открытия и экспедиции, к доске не вызывает и двоек не ставит. Не то что Марья Ивановна, которой без конца нужно было показывать Джезказган и Коунрад, Эльтон и Баскунчак.
— Каждый шаг стоил неимоверных усилий! — Наверно, ему кажется, что он сам пробирается по неизведанной тундре и встречается со страшными опасностями: стужей, пургой, голодом, непроходимыми топями, болезнями, комарами и мошкарой и дикими юкагирскими шаманами. И все из-за этих подлых петербургских чиновников, которые своей зловредной волокитой испортили, погубили все дело! Холод, пятидесятиградусный мороз, собаки дохнут, люди падают на серый колючий снег… А чиновники сидят себе как ни в чем не бывало в Петербурге в натопленных канцеляриях и в ус не дуют!.. Пьют чай. — И все-таки Ледовитый океан от Колымы до мыса Дежнева оказался проходим! — Георгий Иванович взмахивает рукой, в которой зажата указка, отодранный манжет белой полоской взлетает в воздух, Георгий Иванович ловит его и подпихивает внутрь рукава. — Плаванья вдоль Чукотки оказались возможны!
— Чего ж он такой бедный? — вздыхает Рита Шамайская. — Неужто совсем надеть нечего? Хоть бы рубаху себе справил… Учитель, а такой драный. Смотреть-то срам…
Правда — срам: штаны короткие, ободранные, подвязаны каким-то голубеньким кушаком, рубаха грязная, мятая, да еще этот манжет… Нужно сказать маме, может, она что-нибудь придумает.
Папа принес откуда-то рыбку. В литровой банке. Рыбка тоненькая, серенькая и все время без остановки плавает: кружит, кружит по банке.
— Что это? Что за гадость ты приволок? — возмущается мама.
— Это не гадость, Нинусенька, а рыба. Ее зовут Мартышка. Она будет у нас жить.
— Действительно, только дурацкой рыбы тут не хватало! И так плюнуть некуда.
— Я полагаю… — папа сопит носом, — если тебе, Нинусенька, дозволено заставить весь подоконник абсолютно бессмысленными и бесполезными вазонами с розами, то и мне не возбраняется завести одну-единственную маленькую рыбку.
— Вот именно — рыбку! Кильку… Совсем сдурел! Хуже младенца, ей-богу.
— Не вижу, Нинусенька, причины для столь бурного возмущения с твоей стороны. Банка с Мартышкой занимает на подоконнике не более десяти квадратных сантиметров и никого, как мне представляется, не беспокоит. А мне приятно смотреть, как она плавает.
— Хорошо, смотри себе на здоровье. Делай, что хочешь, и оставь меня в покое! Беспрерывные выдумки… Сил уже никаких не хватает.
— Не нахожу ничего преступного в том, что человек хочет завести рыбку. — Папа стучит ногтями по банке. — Мартышка! Иди сюда, глупышка… — Мартышка принимается еще быстрее кружить по банке, папа подсыпает ей корм. — Славная, хорошая Мартышка…
Конечно, нечего даже сравнивать — рыбка гораздо лучше маминых цветов. Она живая, плавает, ныряет, смотрит на нас, а когда ест, широко-широко разевает рот. Мне она очень нравится.
Папы опять нет. Первый час ночи, а его нет.
— Боже мой, боже мой!.. — стонет мама. — Ничто не учит… Ах!.. Опять, верно, получил деньги и закатился в этот притон… Блаженствует, веселит душу. Ждет, чтобы вообще раздели догола и пришибли, как бездомную собаку. Что же делать? Нет, скажите мне, что делать, к каким еще обращаться увещеваниям? Как еще умолять и убеждать? Какие еще нужны доводы? Взять дубину и треснуть как следует по башке? Может, тогда очнется и призадумается? Вставай! Вставай, иди ищи его!
Откуда она знает, что я не сплю?
— Вставай, отправляйся! Тащи своего дорогого папашу… Пока не спустил окончательно все до копейки. Наверняка сидит у этой сволочи, у драгоценного Николая Петровича. Поит всю свору!..
Я вылажу из постели, быстренько одеваюсь, повязываю голову платком, всовываю ноги в валенки.
— Будь оно все проклято! — всхлипывает мама. — Дожить до такого ужаса, до такого кошмара…
Я выхожу из квартиры, сбегаю по лестнице — в валенках я умею скатываться через целый пролет, — прохожу мимо тети Дуси — она сидит за своим столиком возле телефона и вяжет скатерть из белых катушечных ниток. Подымает глаза от вязания, смотрит мне вслед, но ничего не говорит. Я выскальзываю из подъезда, выхожу на улицу.
Как пусто… Ни души нигде, ни одного человека. И в окнах темно. Все спят. Вся наша улица спит — и маленькие дома, и большие… Может, только какой-нибудь бандит не спит. Притаился где-нибудь за сараем и ждет, кого бы ограбить… Вдруг он уже видел, как я переходила улицу? Возьмет и выскочит сейчас из-за угла… Вот из-за того угла… Что я буду делать? Что я могу ему сделать? Ничего… Может, сказать что-нибудь? Какое-нибудь такое слово, чтобы ему расхотелось меня убивать?.. Должно ведь быть какое-нибудь такое слово… Нужно поскорее придумать, что ему говорить, — раньше, чем он выскочит из-за угла. Может, так и сказать, что я иду за своим отцом? Нет, этого он не станет слушать. Он этого не поймет. У него, наверно, нет отца. У таких не бывает отцов. А мать у него, наверно, как у одноногого Юры: пьяная ведьма… Заставляла сына просить милостыню в булочной… Или как у Диккенса описано: как детей посылают воровать. Ему нужно сказать что-то такое… Что-то похожее на его жизнь… Может, спросить, как его зовут? Или сколько ему лет? Он удивится, зачем я спрашиваю, а я тогда скажу: «А мне одиннадцать. Что ты делал, когда тебе было одиннадцать лет? Ты и тогда уже не спал по ночам?» Понятное дело, не спал. Наверно, не так уж он и виноват, что вырос грабителем. Что ж ему оставалось делать, если не грабить? Он ведь никому не нужен… И работать нигде не может. Даже в школе не учился… Все его ненавидят. Боятся и ненавидят. Хотят, чтобы он сдох. А он не хочет… Почему все остальные живут, а он должен сдохнуть?.. Я, наверно, не смогу все это сказать… Не успею… Надо ведь не просто сказать, а так, чтобы он понял… Я не должна показывать ему, что боюсь. Надо разговаривать с ним, как с обычным человеком. Скажу ему что-нибудь такое: «Смотри, только мы с тобой не спим во всем этом городе… Во всем этом городе не спим только ты и я!.. И еще товарищ Сталин в Кремле…» Если он будет один, он, может, и послушает. А если их будет двое — как тогда, на Бегах, — они не станут слушать. Двое ни за что не станут слушать… А может, если я сама отдам им шубу, они не захотят меня убивать? Нет, они всегда убивают… Боятся, что их запомнят и потом узнают…