Юрий Герман - Дорогой мой человек
— А не заняться ли нам нынче же, Владимир Афанасьевич, вашей ручонкой? Лапочкой вашей? Не откладывая, знаете ли, более ни часу. Я лично так рассуждаю: неврома вас последнее время приотпустила, так зачем же еще оттягивать? На разработку пальцев времени уйдет впоследствии немало, не в один день научитесь вы по-прежнему владеть руками. Ну, с одной у вас почти благополучно, а с другой?
— Ладно, — быстро сказал Устименко, — хорошо. Я только к парикмахеру схожу, приведу себя в порядок маленько, Николай Федорович, а то из-за Саранцева как-то все вверх дном шло и вчера и позавчера. Ну, как он вам?
— Да что, недурно, — посапывая, ответил «медведь в очках». — Совсем даже недурно. Надо надеяться, что благодаря вашей настойчивости мы его выдернули из нехорошей истории. Значит, мы вас во второй операционной поджидать будем…
Часом позже выбритый, пахнущий парикмахерской подполковник медицинской службы Устименко лег на холодный стол под спокойный свет огромной бестеневой лампы, слегка пошевелился, устраиваясь поудобнее, и сказал, доверчиво и прямо взглянув в стекла очков Николая Федоровича:
— Я в порядке.
И закрыл глаза.
«Еще бы не в порядке, — спокойно подумал Николай Федорович. — Знал бы ты, миляга, сколько тут находится бестелесных консультантов, начиная с главного хирурга до твоей старухи Оганян, сколько мы на тебя бумаги извели — на переписку, сколько рентгеновских снимков почта перевезла из нашего госпиталя в Москву, в Ленинград, опять к нам! Знал бы ты это все, подполковник!»
— Скальпель! — велел Николай Федорович.
НУ СВАДЬБА…
Первого декабря под вечер в пятую палату вошла Вера Николаевна Вересова. Устименко спал. Большие руки его спокойно лежали поверх одеяла, как будто и впрямь отдыхая после труда, как раньше.
Малевич и майор Хатнюк, здешние старожилы, забыв про шашки, уставились на незнакомую, очень красивую женщину, которая, тихо заплакав, опустилась перед Володиной койкой на колени и поцеловала его запястье.
— Как в кино! — восторженным шепотом произнес сентиментальный Малевич. — Смотреть, и то приятно.
Хатнюк был поспокойнее и поделикатнее, поэтому он только сказал «гм» или что-то в этом роде и потянул мучимого любопытством Малевича к двери, за которую тот, хотя он несколько притормаживал, все-таки был выдворен.
Ресницы Устименки дрогнули, потом он открыл глаза. Вера смотрела на него не отрываясь.
— Ты? — тихо спросил он.
— Я! — ответила она, прижимаясь к его руке теплой щекой. — Я! И совсем! Меня сюда перевели. Ох, Володечка, каких мучений все это стоило!
Он улыбнулся покровительственно и холодно: удивительные слова существуют в обиходе здоровых людей.
— И не смейся, — попросила она. — Но есть ведь, согласись, разные мучения. Есть страдания чисто физического порядка, а есть самолюбие, есть, знаешь ли, уязвленная гордость, есть…
Улыбаясь, он смотрел в ее тонкое лицо, искал ее взгляд. Всегда она чуть-чуть не понимала самого главного, или понимала половину того, что следовало понимать только целиком или уж лучше совсем ничего не понимать! Ужели все то, что выпало на его долю, представлялось ей только суммой физических страданий и преодолением недуга?
Впрочем, какое это имеет сейчас значение?
Она же здесь, она добилась перевода и приехала сюда, в эту несусветную глушь, к нему, из-за него…
— Сядь, — попросил он, — тебе неудобно так…
— Нет, удобно, прекрасно, — сказала она, опять прижимаясь горячей щекой к его руке. — Удобно удивительно. И разве это имеет значение — удобно или нет. Я же с тобой!
Дверь в коридор была открыта, в палату заглядывали, и то, что Вера стояла все еще на коленях, было неловко Володе. Легкая краска проступила на его щеках, он велел жестче:
— Отвернись! Я оденусь! Или выйди на несколько минут…
Наверное немножко обидевшись, она вышла, и он подивился легкости и стремительности ее походки. Потом потянул к себе халат, с трудом сунул непослушные руки в рукава, нащупал ногами шлепанцы и оперся на костыль. В общем, все это было довольно длинной процедурой, но по сравнению с тем, во что это обходилось ему еще месяц назад, «дело двигалось недурно», как говорил Николай Федорович — «медведь в очках».
— Да ты совсем молодец! — сказала ему Вера в коридоре, когда он наконец предстал перед ней — почему-то вдруг очень высокий, с мягкими рассыпающимися волосами, с печально-ироническим блеском глаз под мохнатыми ресницами. — Совсем, совсем молодец!
— Подполковник тут такие дела делает, закачаешься, — вмешался рыжий Малевич. — Он здесь первый на доске почета.
— Это — как? — не поняла Вера. — Как образцовый выздоравливающий?
— Зачем выздоравливающий? Доктор! Лечит нас всех. Он же…
— Ладно, майор, — прервал Володя. — Пойдем, Вера, посидим там на лавочке… Это место у нас называется «в тени пальм»… Пошли!
Две тощенькие, пыльненькие пальмочки тихо доживали свой век на зеленых тумбочках за углом в коридоре. Здесь и курить можно было, не всем, а своим, привычным.
— Это правда, что ты лечишь? — спросила Вера, когда они сели. Глаза ее блестели гордо и немножко удивленно, как будто она смотрела не на Володю, а, например, на слона, выученного ею делать маленькие чудеса. — Неужели правда?
— Вздор! — с раздражением ответил он. — Просто бывает, что со мною советуются. Это естественно.
Она все смотрела на него не отрываясь — горячо, счастливо и даже с каким-то восторгом. Ему хотелось закурить, но он боялся при Вере затевать процедуру доставания папиросы из пачки и схитрил — попросил ее сходить в палату и прикурить там у кого-нибудь. Она вскочила и побежала, раскатываясь по кафельному полу, а он посмотрел ей вслед и подумал, что, кроме нее, у него никого нет в этом мире, и от этой мысли ему не стало ни весело, ни счастливо, ни даже просто спокойно. Он отметил для себя этот факт, и больше ничего.
— Послушай, — сказала она, вернувшись и протягивая ему папиросу, — тут в тебя все влюблены. Окружили меня в палате и только разговору — «ваш муж, ваш муж, ваш муж…» Я, кстати, ничего не отрицала, тебе не неприятно это? Ведь мы же муж и жена? Жена и муж?
Умоляющее выражение мелькнуло в ее лице, и Володя поспешно ответил, что разумеется, иначе и быть не может…
Вера положила свою руку на его плечо и повернулась к нему. Ее накрашенный рот был близок к его губам, он видел ее подбородок, белую шею, стянутую воротником морского кителя, слышал ее учащенное дыхание, теплый запах ее волос. И все то, что только что, несколько минут тому назад, казалось ему в ней ненастоящим, все то, что было ему в ней неприятно и даже раздражало, теперь уступило место другому чувству — чувству тоски по ней, жадности и желанию…
Лицо его дрогнуло, жесткое лицо мужчины, опаленного смердящим вихрем войны, и в выражении глаз исчезла та холодноватая твердость, к которой привыкли все, кто знал Устименку не слишком близко. За углом госпитального коридора, меж двух порыжевших от тоски пальмочек, вновь открылся Вере неуклюжий и стеснительный, так и не научившийся толком целоваться ее Володя Устименко, ее подполковник, каких нет больше на этом свете, ее самонаиглавнейший доктор, тот, который под гром неслыханных еще доселе оваций несомненно будет открывать международный конгресс хирургов в сказочном городе — Париже…
— Перестань же, Володька, — сказала она, — перестань! Я сюда служить приехала, я тут начальник отделения буду, а мы в коридоре на виду у всех целоваться уселись…
Откуда им было знать, что чувствительный Малевич, едва сели они между пальмочками, объявил территорию эту для всякого движения «перекрытой впредь до особого приказа», а с особым приказом промедлил до того мгновения, когда появился внизу после вечернего обхода строжайший сам папаша, главврач Анатолий Акинфиевич. Только тогда Малевич, издали напевая из «Сильвы», возник перед «молодыми», как их сразу же стали называть в госпитале, и предложил им поужинать…
Ужин для новоприбывшей Володиной супруги был сервирован в ординаторской, а поскольку никто не умеет в такой степени быть счастливым счастьем товарища, как фронтовики, повидавшие лихо войны, то ужин был вполне царским. Особенно старался считавший себя почему-то знатоком в еде полковник Саранцев. Предполагая, что именно подполковник Устименко, а не кто другой, очистил ему «ливер» и тем самым возвратил к жизни, бритоголовый полковник самолично изжарил на госпитальной плите сковороду картошки по своему способу и торжественно водрузил на столе в ординаторской. Покуда новая докторша Вересова принимала душ, сестричка Раечка стелила на диване постель, стесняясь того количества подушек, которое изобличало назначение этого ложа на наступающую ночь.
Офицеры в синих и рыжих госпитальных халатах, спешно побрившиеся и одуряюще пахнущие кто «Гвоздикою», кто «Ландышем», кто «Душистым горошком», курили возле открытой двери ординаторской привезенный Верой настоящий московский «Казбек», переговаривались, в меру солоно пошучивая, посмеивались и держались так, что «мы-де здесь, в глуши, оторванные от фронта, тоже не лыком шиты и сохранили свое военное братство…»