Петр Катериничев - Странник (Любовь и доблесть)
Данилов посетовал на творческий кризис и испросил академический отпуск. Просьбу встретили с пониманием.
...Дашу он начал искать сразу же, как только выбрался из «избушки лесника». Сиречь из квартиры Головина, так полюбившего сумасбродные видения неистового испанского гения времен герцога Альбы и святейшей инквизиции. Но разговор с Зубровым, еще тот, из квартиры, был единственным удавшимся контактом с ее возможным окружением.
Играть в «испорченный телефон» Данилов не стал. Разыскал особняк Головина, но дальше запретной зоны не продвинулся. К нему вышел порученец, передал письмо Зуброва, в котором тот сообщал, что уволился и отправился в Москву, а затем – куда-то дальше. Письмо бы только встревожило Олега, но Сашка Зубров сам позвонил ему из столицы следующим днем, объяснил, что с ним все в порядке, просто теперь «лыцарь не ко двору». Про Дашу не сказал ничего: не знал. Данилов с ним даже перезванивался пару раз, но разговоры ни о чем и кончались ничем: железный принцип охраны – об опекаемых «ни полслова» ни во время службы, ни потом – соблюдался свято. А говорить о погоде было обременительно.
Пытался он связаться с Дашей и позже. Но везде натыкался на несокрушимую стену порученцев и референтов. Со смертью Головина принцесса сделалась пусть и некоронованной, но сиятельной княжной и – одной из богатейших невест страны.
Олег видел ее по телевизору на раутах и приемах, а однажды пересекся даже с автомобильным кортежем, доставлявшим Дарью Александровну в аэропорт. Вполне возможно, Дашу плотно опекали, но... Во всякой, даже самой плотной опеке найдется лазейка, если персона не сидит в особняке за семью замками, а вполне радостно посещает показы мод, концерты, рауты. Даже при жесткой охране никто из окружающих не посмеет нарушить церемониал и грубо отобрать у принцессы сотовый, если она возьмет его у кого-то из гостей с тем, чтобы позвонить ему, Данилову, и сказать, что ей нужна помощь. Он даже вычислил ее сокурсников и подруг, просил в случае контакта с Дашей напомнить о Данилове и оставить для него информацию... И даже навещал этих сокурсников с регулярностью тихого, но упорного шизофреника, пока не глянул на все со стороны и не устыдился. Все просто. Как мудро высказал Папа Рамзес: «Мы едем в одном поезде, но в разных вагонах».
Взывать к голосу рассудка или разума Данилов не стал. Ибо, по Рамзесу, это могло привести если не к изживанию рода человеческого в данном конкретном случае, так к депрессии – точно. И Олег решил руководствоваться чем-то простым и надежным.
Жизнью Данилова теперь управляли рефлексы. И он был рад этому. Просыпался поздно, садился в автомобиль – купил он его честно и не видел причин им не пользоваться; уезжал на водохранилище, пышно именуемое Княжинским морем, проплывал с перерывами километров десять-двенадцать, в солнечную погоду – загорал, в пасмурную – бродил по леску и собирал редкие грибы, да и те оставлял какой-нибудь женщине из ларька, не забывая предупредить, что ядовитые от съедобных он не отличает.
Летние вечера в Княжинске случались теплые, порой даже жаркие; бандиты и бизнесмены, бухгалтеры и банковские клерки, удачливые игроки и горячие гости столицы – все выбирали злачные места по интересам; Олег же облюбовал недалеко от дома маленький частный ресторанчик, достаточно тихий и безазартный, чтобы туда стремились флибустьеры наживы, и достаточно дорогой, чтобы могли запросто зайти «люди с улицы». Там были живые цветы, живая музыка и хорошая кухня. Перед тем он неспешно прогуливался по Окладинскому бульвару и прилегающему парку, выпивая по чуть-чуть в том или ином заведеньице и присматриваясь... Здешние места облюбованы были студентками из ближайшего campus'a: «первой древнейшей» девчонки предавались не из крайней нужды и уж точно не из алчности; одни – из любопытства, другие – развеять скуку и нищету; кто-то хотел приодеться, кто-то – подрабатывал на учебу; Данилов, как представитель «второй древнейшей», чувствовал к ним даже некую корпоративную симпатию. С какой-нибудь из них уже шел в ресторан, потом – домой.
Светленькие, темненькие, рыженькие, кареглазые, светлоокие... С одними дело ограничивалось горячечным сексом, с другими – еще и разговорами до утра, а иные – пели песни... Некоторые были не прочь оставить «стезю порока» и встречаться «по любви», но Данилов, как странствующий рыцарь, верный прекрасной даме, никогда не повторял приглашений, за что и получил от девчонок странное прозвище: Таинственный Монах. Что целомудренного было в его поведении, какое любой обыватель счел бы предельно разнузданным, – неведомо. Но, как известно, женщины, как и звезды, могут разглядеть в ночной тьме сокрытое и сокровенное.
А иными ночами он зависал в «паутине» Интернета и бродил там часами... И когда с тяжелой головой заваливался спать с рассветом, оставалось ощущение того, что мир беспределен, но ирреален. И снились ему похожие на стихи сны, где странник шествовал от дома к дому и все не находил своего...
И лишь иногда, когда полная луна особенно неистово проливала сквозь деревья магический свет, когда дожди шелестели по листьям ночи напролет, словно шепча слова любви или молитвы, и жизнь виделась сплошной цепью потерь, Олег скручивался клубком на жестком лежаке у стены, чувствуя, как тает горький комок в горле, вырывается с хрипом, как спина вздрагивает, словно от ледяного ветра, и океан, безбрежный и сонный, заливает лицо солоноватыми брызгами, сорванными с сияющих гребней волн.
Глава 101
А в этот день Данилов проснулся улыбаясь. Проснулся раньше обычного, и вместо привычного утром сока и чашки чая захотел омлет. Кошка Катька вернулась с ночного гулянья и ласково терлась о щиколотки.
А потом раздался звонок в дверь. На пороге стоял сияющий Ермолов. От него пахло свежепринятым коньячком, да и сам он был какой-то торжественный. В руках его было полотно на подрамнике, небрежно занавешенное дерюгой.
– Данилов! Ты ведь не откажешься разделить мой триумф?! – произнес он несколько патетично для раннего часа.
– Разделю. И Катька разделит, – кивнул он на кошку.
Катерина неодобрительно мявкнула и забилась в угол: может, ей не понравилась излишняя фамильярность художника, а может, она просто опасалась, что гость будет претендовать на персональный кусок сырокопченой, каковой ее баловал Олег.
– Я нашел ее!
– Кого?
– Женщину!
– Которая поет?
– Нет. Но она все чувствует, все понимает! Смотри!
Он сорвал дерюгу. На холсте искрились, переливались, жили краски: теплая охра дерева и прохладный ультрамарин неба, малиновые соцветия и рубиновые грани, глубина воды и жар солнца...
– Видишь?!
Данилов ответил не сразу. Картина была хороша. В довольно сумрачной, захламленной комнате словно стало светлее...
– Покупаю.
– Данилов... Ты меня хочешь обидеть?
– Прости, Кириллыч. Просто она так хороша, что я хочу видеть ее утром, как только проснусь.
Ермолов потеплел разом, расплылся в улыбке:
– Вот! Вот высшая награда художника! Возьми эти признанные авторитеты: их уродцев не каждый рискнет и в дом взять, а если картину какого-нибудь Маргала повесить в спальне, то гарантирую, там поселится столько тоски и уныния, что через неделю повесится сам хозяин! – Ермолов достал из кармана початую флягу коньяку, плеснул, по обыкновению, в две чашки, свою долю немедленно выпил, провозгласил:
– Я нашел цвет, ты понимаешь? Я снова нашел свой цвет! – Одним движением подал Олегу полотно, бросил коротко:
– Дарю.
– Погоди, Иван, это как-то... Вещь действительно стоящая, и я...
– Не спорь! Можешь дарить радость – дари! Не можешь – уйди в туман, не засти! Я – могу! Ты понял?! Могу! Мо-гу! – Ермолов улыбнулся, прикрыв глаза:
– Вот что я тебе скажу, Данилов. Жизнь подкидывает невыигрышные билеты только затем, чтобы человек перестал играть в чужую игру на чужом поле. И поискал свое. И там ждет его тот самый успех, которого он так горячо жаждет. А я слишком долго топтался как раз на чужом, – великие всходы развитого социализма приносили богатую деньгами жатву, но я же не комбайнер, вошь меня заешь!
Увидел на столе яблоко, подхватил, аппетитно хрумкнул.
– Бава-ва-ва-ваа-ва...
– Что?
– Когда-то во всех злачных местах, от Министерства культуры до Академии художеств, болталось ленинское изречение, которое казалось нам тогда тошным до оскомины: «Искусство должно быть понятно народу и должно быть понято им». Уж очень резало слух это «д о л ж н о». А с годами понимаешь: прав был Владимир Ильич, тысячу раз прав! Искусство только тогда становится таковым, когда вызывает музыку в душе – зрителя, читателя! Возьми книгу: писатель реализуется не тогда, когда ее создает, и даже не по выходе книги в свет, а когда ее читают! Именно в тот самый момент! Это и есть – момент музыки! Представь: у читателя другой опыт, другая жизнь, все другое, но мир – один, и земля – круглая, маленькая и беззащитная! И потому – он тебя понимает... Если, конечно, ты этого стоишь.