Василий Аксенов - Гибель Помпеи (сборник)
– Шампанское? Любопытно! – В углу в кресле сидела мадам Крафаилова с букетиком бельгийских скоростных гвоздик. – Это в честь чего же?
№ 71Когда ты болеешь, город становится отвратительным.Весь ренессансный город от врат его до укромных фонтанов,от куполов до мраморных плит,и даже парк, где шумит лигурийская ель,и даже харчевни, где пьют ароматнейший эль,и даже сладкий кондитерский дымстановится отвратительным.Когда ты болеешь, день становится тошнотворным.Небо, как прокисший творог, не превратившийся в сыр,ветер, как жирный лоснящийся вор,птицы и провода, как клочки бессмысленных нотбездарной додекафонии,и пляж вдоль реки, как ошметки погасших жаровен,и звук лирический, полдневный блюзсуть дым химический, бензинный флюс.Когда ты болеешь, когда ты лежишь, перепиленнаяболью, под мостом Бонапарта Луи,течение реки кажется мне преступным…
– Черт! Перфокарта оборвана, а наизусть не помню, – замялся Вадим.
– Достаточно. Насколько я понимаю, этот подстрочник посвящен моей жене? – Павел был очень спокоен.
Что? Китоусов споткнулся на твердой снежной тропе и дико глянул назад на Павла, как будто тот шарахнул ему вопросительным знаком по загривку. Равновесие было потеряно, и фигура Вадима нелепо закачалась на тропинке, грозя рухнуть в полутораметровый снежный пуховик.
Семидневный буран был на исходе. Отдельные партизанствующие вихри еще врывались в город, но в небе уже там и сям мелькали размытые намеки антициклона. За семь дней город опустился в снег по самые форточки первых этажей, но были уже утоптаны первые тропки, движение по которым наполняло прогулки прельстительным риском – оступишься и утонешь, если ты дитя, лилипут или даже гигант, но нетрезвый.
И вот Вадим Аполлинариевич уже качался, а Павел Аполлинариевич медленно поднимал руку для поддержки, борясь с естественным инстинктом – толкнуть.
– Да почему же твоей жене?
– Ну вот, «перепиленная пополам» – это ведь моя жена, не так ли?
– Вздор! Это лирическая героиня. Да разве лежала Наташа когда-нибудь под мостом Бонапарта Луи?
– Где этот мост?
– А черт его знает, стихи не мои… Прислал коллега из ПЕРНа, у них там компьютер сочиняет… Ой, падаю!
Молодой ген человеческой солидарности нокаутировал древний ген вожака стаи и дал команду руке, и та немедленно схватила друга за плечо. Теперь закачались оба Аполлинариевича, а ведь были совершенно трезвые.
– А вот помнишь, на той вечеринке, когда мы пели фронтовые песни? Ты тогда очень часто на Наталью оборачивался, даже наш главный сын Кучка заметил и мне сказал.
– А ведь я тебе ничего не припоминаю, Павлуша, а ведь мог бы…
– Подожди, Вадим, не думай, что я ревную, я ведь знаю, что ты не предатель и я не предатель. Просто, может быть, мы помним о какой-то немыслимой встрече за пределами нашей жизни, вернее, за пределами этого мгновения, когда мы с тобой качаемся на бревне, за пределами во все стороны – ты понимаешь? – не может быть, чтобы не было в нашей памяти кнопочки этой встречи, а? Где это было, где это будет, в каких слоях времени, на берегу каких озер, пресных или соленых, горных или подземных, мы не знаем, но вот включается кнопочка, и мы смотрим вокруг тем далеким глазом и оборачиваемся, как ты вот оборачивался, Вадик, на мою Наташку, к примеру, или на Лу Морковникову, или, к примеру, старик, на твою тианственную Марго… ты понимаешь? Абстрактно? Да хотя бы и на Серафиму Игнатьевну ты оборачиваешься, к примеру… ведь это же настоящий чарльстон, Золотые Двадцатые годы!
– Пить хочу, – пробормотал Вадим и рухнул с тропинки в снег, погрузился едва ли не по горло.
Естественно, вслед за ним повалился и Павел. Они поползли сквозь снег к нежному холмику, где рядом с засыпанным киоском торчала шляпка водоразборной колонки. Павел взялся за рычаг – качать, а Вадим припал жадными устами к ржавому крану. Много лет уже колонка не действовала, но тут дала порцию подземной, газированной чертями воды.
– Ах, Вадюша, – прошептал Слон.
– Ах, Павлуша, – прошептал Китоусов, лежа на спине и переполненный водой. – Посмотри, Павлуша, в небе колодец какой открылся и с искоркой. Быть может, Дабль-фью к нам летит, а? Мезоны-то уже неделю пляшут.
– Ах, Вадюша, я в Москву хочу слетать за живыми цветами, – вздохнул Павел.
– Возьми меня с собой, – попросил Вадим.
Вдруг близкий и неприятный клекот раздался над друзьями. На дорожке в алеутской шубе с гималайским орлом на левом плече стоял Мемозов. В пальцах его трепетал небольшой листочек.
– Я прошу прощения, монсеньоры, за неделикатное вторжение, но мне показалось, что столь интимный дуэт вам трудно будет завершить без последнего кусочка седьмого подстрочника.
Мемозов дал обрывок перфокарты в клюв своему орлу, и тот двумя взмахами крыльев перенес его Китоусову, даже не взглянув на текст.
– Где взяли? – хмуро спросил Вадим.
– На вашем письменном столе под портретом Наталии Слон. Должно быть, Ритатуля поставила портрет вам по рассеянности. Портрет удачный, забудешь и о доблести, и о подвигах, я вас понимаю. О славе – молчу.
– Вас Маргарита впустила или дверь взломали?
– Эх, Вадим Аполлинариевич, – притворно вздохнул Мемозов, – есть сотни способов проникновения в закрытые квартиры, а у вас в голове только два. Вот, например, один из способов. – И он показал друзьям английский ключ.
– Отдайте ключ, – попросил вконец зашельмованный физик.
– Отдам, но не вам. Павел Аполлинариевич, держите! Натали потеряла этот ключ в «Ледовитом океане». Я нашел, и мне показалось, что он подойдет к дому Китоусова. Не ошибся. Надеюсь, эта маленькая штучка не приведет к трагическому апофеозу, ведь это всего лишь ключик, а не батистовый платок, и автор ваш далеко не Шекспир, а я не призываю чумы на оба ваших дома…
Авангардист уплыл в глубины микрорайона, но друзья этого даже и не заметили. Теперь они стояли в снегу, ожесточенно конфронтируя друг другу.
– Почему твой ключ подходит к моей квартире?
– Я бы тоже это хотел узнать!
– Ну знаешь, Пашка!
– Ну знаешь, Вадим!
Драться не будем – глупо! Как унизительно вот так стоять и терзаться. Давай-ка лучше унесем свои головы в другие свободные пространства. Головы медленно поплыли над снегом, ибо тело в снегу тормозилось сильнее, чем в воздухе.
– Вадим, Вадимчик, сыграй вот это: «После тревог спит городок, я услышал мелодию вальса и сюда заглянул на часок…» Ребята, кто помнит?
Да кто же из нас не помнит? Песни старших братьев мы помним и сейчас, может быть, даже больше, чем мелодии собственной юности. Вы помните – авиационное училище маршировало по Галактионовской со свертками из бани, и сотни молодых глоток разом, лихо, отчаянно пели грустную песню:
Не забывай, подруга дорогая,Про наши встречи, клятвы и мечты!Расстаемся мы теперь,Но, милая, поверь,Дороги наши…
Разворот плеч и отмашка левой, серебряный кант голубых погон, пилотки, сдвинутые на бровь, – без пяти минут офицеры, летчики-пилоты, бомбы-самолеты… мы парни бравые, бравые, бравые, но чтоб не сглазили подруги нас кудрявые, мы перед вылетом еще их поцелуем горячо и трижды плюнем через левое плечо…
Пора, пора в путь-дорогу, они улетают, и у них в руках «Яки», «Илы», «Петляковы», у них в руках оружие, у них в руках память об оставшихся девушках, этих дурбин-целиковских в бедных маркизетовых платьицах, что трепещут над острыми коленками весело и насмешливо – наплевать на войну! Мне кажется, что тогда люди не чувствовали, как уходит юность, и не считали прожитых лет.
Мальчики улетали в центр мировых событий так же, как улетали их английские, и французские, и американские ровесники, свободолюбивое человечество.
Союзники, вы помните, ребята, как вдруг к нашим волжским старым городам приблизилась Атлантика, как она взлетела к нам тогда из кинохроники: мохнатые волны, ощетинившиеся спаренными и счетверенными зенитками, торпедные залпы, клубы дыма… и вдруг к кинокамере оборачивались узкие смеющиеся лица англичан.
На эсминце капитанДжеймс Кеннеди,Гордость флота англичан,Джеймс Кеннеди!Не в тебя ли влюблены,Джеймс Кеннеди,Сотни девушек страны?Хей, Джимми!
Что же, нашим старшим братьям, как и нам, становилось веселей оттого, что какой-то детина из Канзаса перед отправкой на фронт нашел себе «чудный кабачок, и вино там стоит пятачок», да и тем морякам, летчикам и коммандос, должно быть, становилось теплей оттого, что вдоль бесконечного Восточного фронта «бьется в тесной печурке огонь» и «на поленьях смола, как слеза» и прежде загадочному, а теперь близкому Ивану, свободолюбивому homo sapiens, поет, все поет и поет гармонь «про улыбку твою и глаза», а Гансу, этому homo, обманутому нацистами, становится холодно от этого огонька, и нервные пальцы берутся за аккордеон.