Собаки и другие люди - Прилепин Захар
Коты спали в твоей конуре. Ползучие гады могли пригреться под твоим животом, приведя выводок змеёнышей и не пугаясь, что ты передавишь их.
Собаки ели из твоего таза, не испрашивая разрешения, – и уходили, не благодаря, раздутые в боках и будучи не в силах облизать даже свои сальные морды.
Лошади склоняли к тебе нежные головы.
Коровы не опасались тебя, даже видя, что радость твоя от встречи с ними – чрезмерна.
И теперь ты рассеял все стада и стаи.
И птицы стали пугаться тебя не меньше, чем человека.
И змеи смотрят издалека на не допитое тобой молоко.
Умер ли ты в день грехопаденья – или, напротив, был рождён для иной, новой жизни?
И если твоё преображенье случилось во славу новой жизни – как же так вышло, что ты обратился духом своим во времена ветхозаветные, где месть была законной, а убийство – приемлемым?
Той несчастной лайке ты, как мы узнали после, раскромсал ногу и сломал два ребра, не считая бессчётных рваных ран на её теле. Раны те хотя бы объяснимы – но как же ты поломал ей рёбра? Разве для того ты был рождён, чтобы калечить чужую плоть?
Мы думали, что предназначенье твоё – мести хвостом дорогу к альпийским горам.
Скорбные вопросы, Шмель. Ах, отчего ты даже ухом не ведёшь.
…Шмель спал.
Ему снились щенки. Они взбирались по нему, и, забавно икая на перекатах, валились вниз.
Лезли снова и опять скатывались.
И это ему не мешало.
Вчерашний костёр на снегу
В новогоднюю ночь наши соседи жгли посреди деревни большой костёр.
Выходили к огню, вынося в карманах напитки, стаканы, снедь: кто яблочко, кто блинцы, кто пирожок.
Стол не накрывали – долго. Радость была – в этой спонтанности, в неустроенности. В перетаптывании на снегу возле разгорающегося костра.
Кто-то шумно подтащил лесных сучьев, кто-то захватил дровишек из собственного сарая, а кто-то плеснул из бутылки такого первача, что огонь сразу же взялся ловчей и жарче.
И вот уже огромный костёр с подвыванием рвётся в чёрное небо, и летят, кружась, искры. Кажется, что и сам костёр – ещё минута – и вознесётся, и, рывками набирая высоту, помчится, спутанно отмахиваясь драными крыльями.
Соседи смеются и рады друг другу; нас всего-то здесь живёт – по пальцам пересчитать; с одним поругаешься – в следующий год на треть себе общение сократишь, а если ещё и с другим – то эдак и говорить разучишься.
Здесь почти у каждого – по собаке, и собак тоже берут взглянуть на костёр, и они носятся по кругу, счастливые выше всякой собачьей меры, – тем более: то сухаря им отломят, то холодцом угостят.
Обычно, встретив Новый год, мы к часу уже ложились спать: привычки многодетной семьи. На другой день младшие дети всё равно проснутся рано, придётся подниматься с тяжёлой головой, – к чему это всё. Чинно отпраздновать можно и с утра: салаты станут только вкуснее.
Но здесь, глядя в окно на костёр, дети застрекотали наперебой: и мы хотим, и мы пойдём!
Ну, пойдём, раз хотим.
– А собак? Давайте возьмём собак! – клянчила младшая дочка.
Кто ж отказывает ребёнку в новогоднюю ночь.
* * *В былые времена жил у нас сенбернар Шмель, ласковый до такой степени, что его обожала вся деревня.
Но Шмель в том году умер. Мы похоронили его в лесу на полянке, где он часто лежал при жизни, отдыхая в теньке.
Сквозняк, который оставил, уходя, огромный, вырастивший всех наших детей сенбернар, оказался столь силён, что, торопясь унять боль, мы завели сначала одну, потом вторую, потом ещё две собаки.
Так понемногу мы все заново учились улыбаться.
Ушедший Шмель не растворялся, как обычно случается, в сумраке памяти – но, напротив, становился всё солнечней, очерченней светом, и смотрел на всех умиротворяюще сверху: ни о чём не печальтесь, я тут.
Сами мы, уставшие взрослые люди, стали без него суше и проще, хоть виду старались не подавать. Но удивительным образом это сказалось на новых собаках: все они, приходившие в наш дом теперь, были к миру куда строже Шмеля.
Эпоха святого сенбернара закончилась, и наступили другие времена; в них надо было учиться жить.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Мы взяли на поводки своих собак – уже подросших, но ещё не достигших суровой зрелости щенков, кудлатых, гладкошёрстных, грозных, настороженных, – и тихо, в предвкушении праздника, пошли на сиянье костра и шум людских голосов.
Мы верили, что соседи будут нам рады, и смогут наконец поближе рассмотреть новых щенков – ведь и они тоже скучали по Шмелю.
Собаки тянули поводки, торопясь на свет, а дети наши, вдруг испугавшись праздничного неистовства и обилия длинных, ломких и мечущихся теней, напротив, раздумали спешить, идя всего на шаг впереди родителей.
Поначалу и нам казалось, что у костра собрались какие-то другие, чужие, не из нашей деревни люди.
Но, приближаясь, мы опознавали своих.
Вот Никанор Никифорович, ближайший наш сосед, одинокий рыбак и охотник.
Вот вышедший в отставку прокурор со своей женой.
Вот высокий слепец, ведомый супругой, в заячьей шапке на большой, обращённой в слух, внимательной голове.
Вот Галя – соседка прокурора, разбитная баба, бывающая тут наездами: то всё лето проживёт, то зиму, а потом снова пропадёт на полгода. Но, смотришь, и опять она здесь: шумная, всегда подвыпившая, при том хозяйственная – вечно прибирает у дома, чистит огромной лопатой снег с упорством хорошего мужика – не только у себя во дворе, но и вокруг участка тоже: с таким размахом, словно освобождает место для большой игры.
Она была из плеяды советских комсомолок, покорявших тайгу и поднимавших целину. Не боялась ни огня, ни холода, и сохраняла, многие годы спустя, самые древние дружбы. К ней иной раз наезжали сразу по дюжине мужиков, то с одной бабой, то с тремя: видно было, что с разных концов страны собирались, давно не видевшись; выпивали, шумели – но всё в меру; праздновали, как я понимал, какой-нибудь сороковой юбилей своей студенческой экспедиции на Командорские острова. Потом разъезжались. Потерявшая голос Галя маялась похмельем, но спустя несколько дней оживала. Вскоре я слышал её скандальный голос то здесь, то там: она вечно кого-то ругала и чем-то была недовольна.
Однажды я подвозил её в город – и узнал, что на самом деле она тихая, вдумчивая женщина, когда-то, в прошлой жизни, получившая высшее образование, обожавшая дочку и внучку. Но дочку её – как Галя горько, тихим голосом призналась мне – лишили родительских прав, и теперь лечили от пьянства. Внучку передоверили ей, но бабушка, случалось, тоже по две недели праздновала очередную встречу друзей, сорок пять лет назад познакомившихся на острове, скажем, Вайгач. В итоге внучку забрали и у неё, передав ребёнка в интернат.
– Раз в три месяца разрешают с ней свидания, – сказала Галя, машинально гладя своей правой рукой левую, словно это была не её рука, а внучкина. – Вот еду к ней, – добавила она и, чтоб поддержать разговор, спросила, что́ лучше подарить девочке на десятилетие, – но долгий ответ слушала рассеянно, задумавшись о чём-то другом.
* * *Мы подходили к огню, улыбаясь шуму и соседям, которые признали нас издалека. Кто-то уже размахивал рукой с зажатой в ней варежкой, а кто-то лил в гранёный стакан мутную жидкость.
И здесь Галя, сделав три порывистых шага нам навстречу – так, что наши дети остановились, – закричала своим по-прежнему сильным голосом, которым когда-то могла на нужный миг перекрыть шум лесного пожара или водопада:
– Развели собак! Мало вам одной! Куда тащите их! Тут люди отдыхают!
Слова её были тем обидней, что вокруг неё вертелись сразу три собаки – одна прокурорская, две вообще непонятно чьи, – а с другой стороны костра взметали снег ещё несколько лохмачей.
– Так, – сказал я, одёрнув за поводки своих питомцев. – Дети. Домой.
Дети всё поняли, покорно развернулись, и мы пошли обратно, ничего не отвечая.
Галя, отчего-то раздосадовавшаяся ещё больше, продолжала кричать, выбирая слова пообидней, касавшиеся, впрочем, не столько нас, сколько собак, в каждой из которых она увидела свой изъян: один кобель, по её мнению, был похож на чёрта, другой на козла, а третий смотрел паучьими глазами.