Сергей Алексеев - Игры с хищником
И так каждый день да часа по четыре.
Первую девицу он быстро таким образом вылечил, а с Александрой хватил лиха: бывало, и больше с ней сидел в кадке, воду до кипения разогревал и чуть не сварил ее, худенькое тельце своим грел, но никак толку добиться не мог. Комсомолка-то с севера была, и весь род ее насквозь промороженный: сидит в кипятке, а руки-ноги ледяные. Видела она, как Сыч старается, и уж просить стала, дескать, не мучайся, оставь, у нас во всем роду легкие слабые, уж сколько поживу да умру. Мол, я и так благодарна, что к себе взял, а не дал сдохнуть в ельнинской больнице, куда меня положить хотели. И несколько раз ночью сама приходила, чтобы он взял ее и сделал женщиной, поскольку очень уж обидно было умирать девственницей. Но Сыч все равно не трогал и лишь приголубливал, позволял поспать ей на горячей своей груди и говорил, мол, поднимайся на ноги скорее, так и возьму тебя. Больная, ты и родить не сможешь.
И не отступился, держал в кадке и сам сидел, пока не выздоровела окончательно, хотя весу все равно не набрала.
– У нас порода такая, – объясняла. – Потому что моя бабушка была француженкой, а я вся в нее.
Еще через год Александра родила мальчика, которого назвали тоже Александром, и стала у Сыча мельничная семья – сам четвертый. И если первая, выхоженная им и впоследствии сбежавшая Ефросинья не очень-то ему нравилась, а слышно было, сама за Сычом увязалась, дабы от фабрики спастись, то архангельская комсомолка так ему по душе пришлась, что он втайне ею любовался и скоро настолько прирос, что, как мальчишка, стал на руках носить и нежные слова на ухо шептать, которых раньше не знал и своей венчанной жене никогда не говорил.
Поначалу Александра от этого с ума сходила, радовалась, целовала его, седого и бородатого, смеялась и называла Сычиком. И ребенок для нее был желанный – все два года грудью кормила, и молока было вдосталь, так что и Никитке доставалось, который к тому времени был на пятом году, однако же не стыдился, сосал и мамой называл.
Новая жена хоть и не поправилась, но слегка округлилась и стала такой красавицей, что иногда душу червь сосет и нехорошо делается: ну как и она сбежит? Но при этом Сыч ходил счастливым и никогда не выказывал чувств, да и на людях не появлялся. Бывало, шагает где-нито по проселку, а навстречу кто-то едет или идет, так он сворачивал в сторону и прятался в траве или в лесу, пока не пройдут. И Александре не позволял даже к околице Дятлихи ходить, мол, люди завистливые чужому счастью, сглазят.
И сглазили. Как только Александра отняла от груди сына, почему-то затосковала, веселиться и целовать перестала, в постели отвернется к стене и делает вид, что заснула. Сама же тихонько плачет и слез своих не показывает, а утром встанет, повяжется платочком так, чтобы красных глаз было не видно, и ходит с опущенной головой.
Однажды Сыч и спроси:
– Что, девонька, тяжко тебе в моем гнезде стало?
Она не хитрила никогда, простодушной была и открытой. И говорит, дескать, я дворянского рода по происхождению, когда-то мои предки при царских дворах служили и в чести были высокой. Нельзя мне ронять достоинства и жить с мужиком-отшельником, да еще старым в придачу. В общем, одыбалась и ту же песенку запела, что первая девица. Но Александру Сыч держать не стал, поскольку любил и терпеть не мог, чтоб она по ночам глаза свои в подушку выплакивала.
– Ступай, – сказал он. – В свою Архангельскую губернию или еще куда, к дворянам. Отпускаю, но сына не отдам, со мной останется.
Она же заплакала навзрыд, схватила Александра, прижала к груди.
– Как же я без сыночка?..
– На что тебе мужиково отродье? Корить станут, наблядованного с суконной фабрики привезла, презирать начнут, что достоинства в комсомоле не сберегла... Подумай, дело говорю. Без ребенка тебе и замуж легче выйти.
Сутки она молчала и только тискала да целовала Сашеньку, не ела, не пила и не спала вовсе. А Сыч за день наработался и не стерпел, задремал далеко за полночь, сидя на разбитом жернове, положенном вместо ступени крыльца. Очнулся от того, что самокрутка самосада истлела и прижгла губы. Глядь, а уже светает, а пред ним Александра стоит, в дорогу собранная – узелок на согнутой руке и алый комсомольский платочек до бровей. На минуту прислонилась к груди, нагрелась в дорогу, затем поклонилась молча в пояс и пошла себе в сторону Ельни, где чугунка была.
Сыч даже не встрепенулся, глазом не моргнул, проводил только взглядом, бросился в избу, а двухлетний Александр сидит на руках у Никиты и глазенками лупает – ничего еще не понимал. Тут старший сын, что еще недавно грудь сосал, говорит:
– Пойди, батя, в Ельню да приведи другую девку. Нам без женских рук никак нельзя.
Он и сам знал, что нельзя, но никак сразу сердце скрепить не мог и еще долго сидел ночами на жернове, тянул самосад и глядел на тропинку, по которой ушла Александра. Думал, не выдержит разлуки с дитем, вернется в Сычиное Гнездо – не вернулась...
За третьей чахлой девицей и идти не пришлось: должно быть, прослышали, что место освободилось, и послали самую доходную – краше в гроб кладут. Сыч вначале прогнать хотел, дескать, не нужно мне никого, нет сил больше выхаживать, старый уже и дети на руках. Что толку на ноги вас поднимать, если вы потом, как только почуете радость жизни, так и бежите за лучшей долей? Идите в больницу, пусть там лечат.
И прогнал бы, да девица эта, Аккулина, ходить не могла оттого, что уже задыхалась: оказывается, подруги ее ночью на телеге привезли и оставили недалеко от мельницы, дескать, Сыч подберет. Вот и пришлось подобрать, не оставлять же на погибель. Напарит в кадке трухи, разденет комсомолку, посадит, сам заберется, даст смолу нюхать и все Александру вспоминает, какая она была, да такая тоска нападет, что вместо жара холод от тела идет.
Аккулина зябнет, трясется.
– Батюшко Сыч, вода-ти остыла...
Он опамятуется, нагреет кадку, аж самому жарко станет, и снова перед глазами северная красавица. Кое-как подлечил, подкормил девку – ходить начала, за ребятами ухаживать, еду готовить – и говорит:
– Иди-ка теперь восвояси, Аккулина. Я сам управлюсь.
– Разве не возьмешь меня в жены? – удивилась она. – Мне сказали, ты пользуешь девок, а потом спишь с ними и от тебя баские робята получаются.
Что тут было скрывать? Рассказал он, что с двумя девицами приключилось, мол, в третий раз не желаю, да и старый уже, двоих бы парней на ноги поднять успеть. Аккулина же начала ластиться к нему, хорошие слова говорить, мол, я совсем не такая, и уж если возьмешь, никогда не оставлю тебя и детей любить буду, как своих. Как же ты один с ними справишься, если целый день на тайных делянках землю ковыряешь да рожь сеешь? Ребятишки без присмотра, ну как пожар устроят или власть наедет да заберет в детдом? Я же, дескать, стану по хозяйству робить, дом содержать и любить тебя до самой смерти.
Сыч на своем стоит:
– Был я уже счастливый, не хочу больше. Ступай-ка, девонька, из моего гнезда.
– Сирота я, – со слезами призналась Аккулина. – Некуда мне идти. Если только обратно на фабрику, в валяльный цех.
Посмотрел он на зареванную и несчастную девицу, пожалел и оставил, но не женой, а чтоб вместо дочери была. Она и на это с радостью согласилась, и месяца, пожалуй, три Сыч горя не знал. Покуда он промышляет кое-чего на запас – где на своих пажитях, где на колхозных, дети у него ухожены и под присмотром, изба прибрана и пускай худенький, но хлебушек испечен, холстины натканы и рубахи пошиты. Сразу видно, сиротой росла, не на кого было надеяться. И стал он похваливать Аккулину, иногда по головке погладит – умница ты моя, да тем и испортил. Однажды проснулся среди ночи, а она у него на груди лежит, греется и тело его ласкает да шепчет при этом:
– Не прогоняй меня, Сыч. Возле тебя и сердцу, и душе радостно и тепло. А как согреюсь, так я уйду, не бойся.
Ему бы сразу выставить ее из Гнезда, но опять пожалел, оставил у себя в постели, но ничего иного себе не позволил и ей запретил. На следующую же ночь Аккулина опять приходит, без всяких ложится рядом, кладет голову на грудь и говорит:
– Мочи нет, как робеночка хочу. Не сделаешь, так найдешь меня в мельничном омуте с жерновом на шее.
Тут уж он не сдержался, вскочил, одел в то, в чем к нему явилась, вывел далеко за мельницу и дал под зад.
– Чтоб духу твоего не было!
Аккулина и ушла. Сыч просидел до восхода на берегу омута – караулил, чтоб не вернулась и не утопилась: кто знает, что у этой дурочки на уме? И уж было успокоился, но дети утром проснулись и давай Аккулину искать – должно быть, привязаться успели. Никита с раннего детства как взрослый рассуждал, потому и спрашивает:
– Почему ты на ней не женился, батя? И впрямь бы хорошая жена была.
– Дело не твое! – обрезал Сыч. – Мал еще отцу указывать!
Тот не смутился на строгость.
– Зря прогнал. Теперь она обиделась и горе принесет.
– Типун тебе на язык!
– Поди и верни, – заявил Никита. – Пока сама не вернулась.