Юрий Поляков - Конец фильма, или Гипсовый трубач
Изображая безрассудную страсть и всячески затягивая неглавные ласки, Кокотов с чуткостью лозохода прислушивался к своим чреслам, надеясь на чудо, но чем дольше прислушивался, тем бесполезнее становился. Вскоре и Наталья Павловна почувствовала, что герой ее первых эротических фантазий нетверд в намереньях. Поняв это по-своему, она изобретательной лаской старалась помочь ему, шепча сначала слова ободрения, потом утешения — и тем самым лишь усугубляя неподъемное отчаянье Андрея Львовича. Бедный рыцарь лежал навзничь, смежив веки, и мысленно обшаривал закоулки своей плоти в поисках пропавшей силы. Однажды, приоткрыв глаза, он увидел при неверном лунном свете сначала — наклоненную, ритмично движущуюся прическу Обояровой, а потом — трубача, и ему показалось, что фаянсовое личико маленького негодяя искажено торжествующей ухмылкой. В испуге писодей снова зажмурился.
Наконец, измучившись, излобзавшись, испробовав все известные способы восстановления мужской жизнестойкости, она вздохнула и посмотрела на «рыцаря» так, как солдатка смотрит на своего героического инвалида, у которого вся грудь в орденах, а ниже ремня — ничего. И этот взгляд, полный нежного, недоумевающего сострадания, навек остался в сердце Кокотова, больно зацепившись там, как оборванный рыболовный крючок.
— Ну, ладно, иди к себе! Скоро утро. Тебе надо отдохнуть! — вздохнула Наталья Павловна, но, сообразив, видимо, что для перехода на «ты» полноценного повода вроде и нет, добавила, поправляясь: — Только умоляю вас, Андрюша, не расстраивайтесь! У нас все впереди! Вы устали, переволновались. И не надо мне было все это рассказывать. Ах, я дурочка! Вы же, писатели, — впечатлительные, как дети. Но у вас все получится! У нас будут еще роскошные ночи! Идите, идите к себе, мне надо немного поспать, завтра я встречаюсь с адвокатом и Костей. Поцелуйте меня на прощанье! Ступайте! Спокойной ночи!
Не зажигая свет, чтобы случайно не встретить разочарованный взгляд бывшей пионерки, автор «Преданных объятий» торопливо оделся, ища в серой предутренней полутьме разбросанные страстью вещи, и, не найдя одного носка, вышел полубос. Он был настолько поглощен постигшей его постельной катастрофой, что даже не заметил, как тихо приоткрылась соседняя дверь и вслед ему блеснули глаза, горящие бессонным старческим любопытством. Придя к себе, Кокотов рухнул на кровать, заплакал и уснул, измученный позором.
И вот теперь, очнувшись, он лежал, вдыхая мучительные запахи недопознанной Натальи Павловны, и задавал себе в сотый раз один и тот же вопрос: «Почему?» Это слово, подобно страшному водовороту, втягивало в роковую воронку все остальные потоки и струйки сознания. Мозг, искавший оправдания посрамленному телу, предлагал на выбор множество причин. Первое объяснение было самым простым и грубо физиологическим: ночь, отданная накануне требовательной Валентине Никифоровне, как сказал бы Солженицын, изнеможила писодея, о чем он самонадеянно не подумал, ринувшись в расположение новой женщины. А ведь не мальчик уже, мог бы и остеречься, передохнуть. Вторая возможная причина в известной мере являлась продолжением первой. Наталья Павловна столько раз охлаждала порывы загоравшегося Кокотова (то руки мыть заставляла, то с тараканом сражалась!), что у него, образно говоря, подсел «аккумулятор любви» и в ответственную минуту просто не дал искры зажигания. Третья версия краха, предложенная пытливым умом, выглядела позатейливей, почти по Фрейду: оставив на шее пионерский галстук, Обоярова, сама того не подозревая, разбередила в бывшем вожатом запрет на любое влечение к юным воспитанницам под страхом уголовного преследования. Это педагогическое табу и сыграло с ним подлую шутку. Четвертая гипотеза снова перекладывала вину на пышные плечи Натальи Павловны. Ее столь откровенный рассказ об интимных трениях с Лапузиным и Дивочкиным вызвал у автора «Сумерек экстаза» законную ревность, которая, до поры притаясь, каким-то мстительным образом парализовала жизненно важный орган. Пятая возможная причина могла укрыться в душераздирающей истории бесплодных беременностей, особенно последней, а это тоже, согласитесь, не способствует мужской бесперебойности. Шестая версия носила откровенно гомофобский характер. Затейливая месть Лапузину с помощью Алсу на подсознательном уровне охладила традиционный пыл Кокотова. Седьмая причина: во всем виноват проклятый сон про «коитус леталис». Коварно засев в подкорке, он выстрелил именно в тот момент, когда Обоярова, решительно обнажившись и явив свое мощное лоно, призвала писодея к себе. А тут еще эта титановая шейка, заслуживающая бдительного психоанализа! Да и маленький трубач сыграл в случившемся какую-то не понятную разуму, но отвратительную мистическую роль. В очереди на осмысление в мозгу нетерпеливо томились еще несколько причин, могущих как-то объяснить непоправимое. При этом конкретный виновник ночного позора вел себя теперь, словно капризный домашний пудель, который вчера, вопреки грозным приказам, отказывался даже сидеть, а сегодня без всякой команды и надобности «служит», неутомимо стоя на задних лапах…
— Какой же ты все-таки гад! — сказал ему Андрей Львович.
И в этот момент в дверь громко постучали.
Кокотов затаился в постели, вспоминая, запер ли дверь. Больше всего не хотелось, чтобы перед деловым отъездом в Москву к нему зашла разочарованная Наталья Павловна — проведать неудачника. Он на всякий случай приготовил на лице выражение скорбной самоиронии, каким пользуются пьяницы, чтобы с достоинством показаться на людях после дебоша, оставшегося в протрезвевшей памяти в виде тошноты и гнусно мечущихся теней.
Но в комнату, не дождавшись отзыва, вошел Жарынин, неся в руках поднос с завтраком. Набрякшие мешки под глазами, крапчатый румянец на щеках да капельки пота на лысине — вот, пожалуй, и все, что напоминало о застольном геополитическом поединке, чуть не сведшем в могилу Розенблюменко и молодого его соратника Пержхайло. Игровод был бодр, решителен и полон лихорадочной энергии.
— Ешьте! Восстанавливайте силы! — сказал он, ставя поднос на тумбочку. — Татьяна навалила вам двойную порцию. Поздравляю!
— С чем?
— Как это — с чем? Все «Ипокренино» только и обсуждает вашу ночь с Лапузиной! Экий вы, оказывается, чреслоугодник!
— В каком смысле? — прошептал Кокотов, заподозрив, что его скорбная мужская неуспешность каким-то образом стала известна широкой старческой общественности.
— Не прикидывайтесь! Ящик и Злата засекли, как вы уползали от нее под утро. А старый комсомолец Бездынько из соседнего номера клянется, что таких шумных объятий не слышал со времен своей молодости, проведенной в общежитии Литературного института. А это — известный бордель, проще сохранить невинность в турпоходе, чем там! Дед даже стихи сочинил. Слушайте:
Скрипела за стеной кроватьИ громко женщина стонала,И стал я юность вспоминать,Когда всего мне было мало,Когда я был неутомим,Кутил — и не считал стаканов,В подруг врубался, как Стаханов,Отбойным молотком своим…
По-моему, я что-то перепутал, дальше не помню, но он вам сам обязательно прочтет!
— Похоже на Грешко…
— Кто такой? Почему не знаю? — удивился Дмитрий Антонович.
— Не «такой», а «такая». А почему вы не знаете самую знаменитую современную поэтессу Ангелину Грешко, я ответить затрудняюсь. Видимо, вы ленивы и нелюбопытны! — с большим запозданием уел соавтора писодей.
— Скажите, пожалуйста, какая самооценка отросла у вас за одну ночь! Болтянский, конечно, всех уверяет, что это благодаря морской капусте. Не знаю, не знаю, но Валентина вас тоже хвалила. Две ночи подряд — и такой огурец! Поздравляю! Кстати, я видел Наталью Павловну за завтраком. Она была грустная, не выспавшаяся и задумчивая — верный признак удавшегося свидания. Как говаривал Сен-Жон Перс: «Печаль — подруга удовлетворения». Ну и как она в постельном приближении?
— Я никогда не обсуждаю с посторонними свою личную жизнь, а тем более женщин. Вы же знаете! — ответил автор «Русалок в бикини» с хриплой ленцой полового титана.
— Во-первых, я не посторонний, я соавтор, а значит, почти родственник. Во-вторых, бросьте! Пушкин всем докладывал о своих победах, прозой и стихами. А Чехов писал Суворину, как бегал к проституткам, с такими подробностями, что в полном собрании сочинений до сих пор одни многоточия…
— Я не Пушкин и тем более не Чехов.
— Этого можно было бы не говорить. Ешьте! Вы, кстати, никому не проболтались про Ибрагимбыкова с Дадакиным?
— Не-ет.
— Странно, все уже знают. Огуревич хочет сбежать в торсионные поля. Ветераны в отчаяньи. Ящик зовет на баррикады. Встречаемся через полчаса в кабинете у Аркашки.
— Зачем?