Алексей Поликовский - Рок на Павелецкой
Я совершенно серьезно считал себя главной частью передового музыкального процесса. Авангардом рока в сражении с силами зла. Злом было все остальное человечество — оно жило неправильно. Мы так считали. До нас доходили слухи то о концерте Харрисона в пользу Бангла Деш, то о концерте Леннона в Нью-Йорк Сити, где Йоко пела Women Is The Nigger Of The World. Не то чтобы мы были политически активными, как раз наоборот, но дело в том, что каким-то хитрым образом политическая активность там имела эквивалентом политическую пассивность тут. Это было одно и тоже. Они там давали концерты в пользу Бангла Деш, а мы тут отвечали им уходом в бункер без окон на Павелецкой. И при этом считали, что мы одно: rock generation, beautiful people… Они там были нашей средой, хотя мы были здесь. Вот как.
Сейчас все твердят о виртуальном мире, но нынешний виртуальный мир, все эти www и точка. ру — жалкая пародия на тот, в котором мы жили. Нам ни компьютер не нужен был, ни Интернет — ничего. Мы были виртуалы первого класса, почище любого индийского йога. Выкуришь сигару с утра, выпьешь стаканчик портвейна и перенесешься куда надо безо всякого модема. Я по ночам слушал Velvet Underground и, обращаясь к магнитофону, вел долгие разговоры с Энди Уорхолом о новой эстетике человеческих отношений. Пейдж для нас был свой чувак, он играл где-то за углом, его пьянки и дебоши в номерах отелей происходили рядом с нами, ну, а мы чем хуже? — Магишен отправил ложку салата в рот, его крепкие челюсти заработали. — Мы сидели в жопе, то есть в столице самого унылого, самого затхлого царства, какое только могло быть, — и чувствовали себя творцами истории. У нас было странное ощущение, что все, что мы делаем, и все, что мы играем, и даже все, что мы говорим друг другу, все эти наши хохмы и приколы, все это имеет какую-то великую ценность, как будто по нашим стопам крадется Гай Юлий Цезарь и усердно вносит нас в свои записки о Галльской войне. Да, мы с самого начала чувствовали себя персонажами истории, а чем это объяснить, я не знаю. Причины, отчего четверо обросших, переполненных портвейном, помешавшихся на звуке людей вдруг возомнили себя солью мира, этой причины, ты должен это понять, её нет.
Мираж говорил, что он самый великий гитарист мира, он с этим ощущением начинал, а потом оно только увеличивалось в нем. В конце, осенью 1981, он уже просто шел на взлет от таблеток — и ощущения, что на гитаре может лучше всех. Лучше Клэптона, лучше Блэкмора, лучше Харрисона… Он был задвинут на гитарных соло, он был король запилов. К нему подойдешь в туалете, он стоит у писсуара, но одновременно пританцовывает и напевает соло из Highway Star. Идет по улице — двигает локтями, вихляет бедрами, дергает головой и напевает соло из Stairway to Heaven. Не удивительно, что прохожие считали его сумасшедшим и норовили вызвать по телефону психовозку. Я ему не уступал, я себя считал гениальным клавишником, — тень ироничной улыбки проскользила по его длинному лицу. — Запилы его гитарные я считал банальностью, подумаешь — запилы! — а вот собственные органные пассажи ценил очень высоко. Я вставлял их в каждую вещь, и мы с ним ругались из-за этого. Я снижал его гитарную патетику моей органной иронией… Кстати, и Роки Ролл, при всем своем добродушии, тоже был парень себе на уме. Он считал себя самым великим ударником в мире. Ты знаешь, что он делал до того, как попал в Final Melody?
— Что он делал?
— Он в своей комнате в восемь квадратных метров на Войковской ждал своего часа, а пока что репетировал в одиночку. Вот так. В комнате стояла большая ударная установка, даже для кровати места не было. На ночь он раскатывал матрасик такой, в бело-голубую полоску. Он врубал магнитофон — у него была «Комета», бандура килограммов на тридцать, он ей очень гордился — и играл вместе с Deep Purple, играл вместе с Led Zeppelin, играл вместе с Black Sabbath… Роки Ролл был в то время лучший запасной барабанщик англо-американского рока. Соседи ему устраивали скандалы, ломились в дверь, орали, чтобы он прекратил издеваться, а он им тогда переставал чистить лед на тротуарах, и они падали и разбивали коленки. И носы, — бывший органист вновь улыбнулся слабой, рассеянной улыбкой, но уши его оставались непроницаемо-серьезными. Это была самая величественная, самая многозначительная часть его облика. — Как-то у него с ними в итоге пришло к компромиссу: четыре часа в день он имел право барабанить и за это исполнял свои дворницкие обязанности исправно. Я приходил к нему с новыми дисками и видел, что он стоит на тротуаре в одной рубашке — у него была для этих молодеческих забав старая красная ковбойка — и ломом долбит лед, и от него идет пар. Геракл в байковой ковбойке и с ломом.
Я к нему приезжал туда с целыми сумками дисков, и мы слушали с ним все подряд, все, что я умудрялся купить и выменять на черном рынке на Страстном бульваре, все, начиная от Mamas and Papas и кончая King Crimson. Мы были всеядны. Мы пожирали музыку галлонами и тоннами. У него была вертушка «Аккорд», гробик с железной иголкой, которая на пятом проигрывании уничтожала диск, и я водружал на него пластинку и нажимал кнопку и крутил большую круглую ручку. Это всегда был мистический момент — рождение звука. Роки завешивал единственное окно своей комнаты одеялом. Если он этого не делал, рано или поздно в окне появлялась харя алкоголика и просила стакан. Мы сидим с Роки на полу, спинами прислонившись к стене, между ногами у каждого стоит по бутылке, и вот его конурку наполняет оглушительное шипение иглы, оно длится и длится, пластинка крутится, покачиваясь на резиновом диске, а потом вдруг следует первый аккорд, громогласный и прекрасный… Мы врубали гробик на полную мощность. Мы тогда считали, что музыку — любую музыку, не только рок, а скажем, и ноктюрны Шопена тоже — надо слушать на максимальном звуке, тогда в ней открываются вещи, которые иначе не слышны. Плюс к этому, конечно, физическое воздействие звука, это тоже важно. В особо эффектные моменты мы, не сговариваясь, переглядывались и чокались бутылками. Мы слушали так дни и ночи напролет, пока диски не кончались. Иногда уходили на кухню, ели там жареную колбасу с хлебом и снова слушали. Жратвы у него почти никогда не было, колбаса была иногда, молоко было, когда все кончалось, мы курили и укладывали пепел на черный хлеб, выходил вкус яичницы. В конце концов выползали во двор, оглохшие, небритые, с красными глазами, дышащие перегаром — и вдруг видим, а там вечер уже. А мы считали, что утро… Тогда мы собирали пустые бутылки, шли их сдавать, на вырученные деньги опять покупали яиц, хлеба и молока и делали себе завтрак. Вот там, в этой дворницкой конурке, я ему один раз и сказал: «Слушай, Роки, давай сделаем группу! Сколько тебе стучать тут с Black Sabbath, сколько быть подпевалой чужого величия? Давай сделаем своё!» Знаешь, что он ответил?
— Что?
— А как группа будет называться? Это было тогда самое главное!
— А ты?
— Я уже знал, как она будет называться. Я уже придумал это великое название. Он сказал: «Ага, давай, начали, Final Melody, клево сказано. Роковая мелодия, с возможностью поставить ударение на любое о. Только гитарист нам нужен». А я к тому времени уже знал этого гитариста, который нам нужен…
Мираж играл тогда в безымянной группе в доме культуры работников швейной промышленности. На его языке это называлось: «Играть в Текстиле». Я туда попал случайно, забрел как-то с какими-то френдами на сейшен. И услышал его. Он стоял сбоку сцены, под листьями огромного фикуса, который рос в кадке, скромно так стоял со своим удивительным Стратокастером, на переднем плане у них был толстый, дюжий паренек, фронтмен их — он один в один делал Child in Time и прямо-таки светился гордостью от этого. Весь понт был именно в том, чтобы сделать Deep Purple один в один, тогда это считалось высшим писком. Но гитарист им все портил, он из своего угла, из-под фикуса, вдруг ни с того ни с сего запускал длинные и ни к чему не относящиеся соляки, и было понятно, что он вообще их вряд ли слушает и едва ли знает, какую вещь сейчас играет эта собранная с миру по нитке команда. Я там с ним познакомился. Подошел к сцене и сказал ему: Ау, френд, ну, ты даешь! Какое соло! Ты играешь почище Ричи! А он мне в ответ: А ничего удивительного, Ричи мой ученик, он у меня учился… Я ему говорю: Подожди, постой. Как у тебя? Он же Лондонскую консерваторию закончил? — Ага, консерваторию, как же. Лажа это, слухи! Говорю тебе, у меня он учился. — А Клэптон тоже у тебя учился? — Не, Клэптон не у меня. Спокойно так сказал, и было видно, что он не шутит, даже особенного понта в этом не было.
В этом был весь Мираж. Он верил в самые невозможные вещи, он их придумывал и потом верил в них. Для него не было разницы, где происходит событие — в реальности или у него в мозгу. В этом смысле он был как ребенок. Он мог прийти на репетицию и битый час рассказывать какую-то ерунду, о том, как он куда-то пошел, и там ему встретился крутой мэн и две клевые герлы, и они спросили у него, поедет ли он с ними, а он ответил, что поедет, и они сели в автобус, и вторая герла, та, что в джинсах с вышитым на колене цветочком, целовалась с ним, а потом они сошли и там было такое кафе, с такими столиками, и за столиками сидели мужики в шляпах и расшитых рубашках и пили пиво Miller… Тут у слушателя начинали возникать подозрения, потому что в ту пору и Жигулевское-то не всегда в ларьке найдешь, и он спрашивал: Мираж, слушай, а где все это было? — В Нэшвилле. — А, ну понятно тогда, если в Нэшвилле. Давай репетировать! Потом, в конце, он уже не был склонен к длинным рассказам, да и мерещились ему, видимо, уже другие вещи, такие, которые пересказать трудно.