Сергей Смирнов - Ангелы приходят и уходят
— Все могут короли! Все могут короли!..
И снова скрылся. И снова появился. Въехал на горку, развернулся, покатился… На этот раз песня оборвалась раньше: коляска наскочила на бордюр и завалилась набок, в снег. Инвалид выполз из коляски, шевеля обрубками ног. Отыскал шапку, отряхнул. Вытащил на асфальт коляску, и долго пытался в нее сесть. Она не слушала его, отъезжала, — видно, что-то в ней сломалось, — и он снова и снова падал. Так продолжалось долго, мучительно долго.
— Что там? — спросила Ирина.
Ковалев хотел ответить, но тут раздался прежний скрип и вихляющийся, почти нечеловеческий голос опять затянул:
— Все могут короли! Все могут короли!..
Ковалев не стал больше смотреть, лег, укрылся одеялом. Спросил:
— Они, инвалиды эти, нормальные?
— Кто их знает. Всякие бывают. Подруга говорит, все они тут с приветом. И те, кто с ними работает долго — тоже слегка съезжают… Вот недавно в этом доме муж жену кухонным ножом зарезал. Она медсестрой в интернате работала…
— А кладбище здесь тоже есть?
— Есть. У них все свое — и хозяйство, и кладбище. Там, за дорогой, в лесочке…
— И не страшно им тут жить?
— Инвалидам?
— Нет, подруге твоей с мужем…
— Они по распределению здесь. Три года надо отработать. Уже скоро срок кончится — уедут. Хотя многие привыкают: тут зарплата приличная, природа, воздух чистый.
Они надолго замолчали, потом Ковалев тихо сказал:
— Ты прости меня, ладно?
— За что?
— За то, что я не такой, как ты хотела…
Она поцеловала его, опять назвала глупым, а потом вдруг спохватилась:
— Слушай, а чего мы лежим? Сколько времени?
Он перегнулся с кровати вниз, порылся в ворохе одежды на полу.
— Без скольки-то одиннадцать…
— Ох, пора!
— Куда? — удивился он.
— Тебе — на автобус, а мне — постель убрать.
Он полежал еще, соображая.
— Ты серьезно?
— Серьезнее некуда, — она вскочила, одевалась, объясняла на ходу, — Последний автобус в город в одиннадцать идет. Тебе надо на него успеть. Скоро подруга придет — она во время дежурства дома ночует, если надо — ее вызовут, тут же рядом… Собирайся скорее!
Загипнотизированный ее спешкой, он тоже вскочил, начал лихорадочно напяливать на себя рубашку, штаны. Пока она убирала постель, он успел даже сполоснуть лицо в ванной. Она проводила его до дверей, поцеловала и наказала не искать: сама найдет, когда будет нужно.
Ковалев выскочил на улицу и быстро, как будто внутри у него была взведена пружина, зашагал по белой колее между сосен.
На площадь у остановки он выскочил, когда автобус уже отъезжал. Ковалев бросился за ним, отчаянно замахал руками. Водитель притормозил, Ковалев прыгнул в приоткрывшиеся двери, и только тут почувствовал: пружина ослабла, завод кончился.
В автобусе было темно, водитель гнал вовсю. Одинокие березки, выхваченные светом фар, будто выскакивали к дороге и тут же прыгали назад во тьму. Дорога, черная кромка леса на фоне звездного неба, изредка — огоньки встречных машин… Ковалев, прислонившись к окну, слушал музыку, увезенную оттуда, из одинокой пятиэтажки в лесу, и ему казалось — он сам превращается в звуки и парит над непроглядным мраком ночи, над бесконечной белой равниной.
* * *Дома, ворочаясь на диване, Ковалев долго не мог уснуть. В голове все вертелись строки неизвестного студенческого поэта, перемешиваясь со шлягерами Аллы Пугачевой.
Наконец часа в четыре утра сон сморил его, но в семь он уже проснулся бодрым и свежим.
Чувствуя легкую дрожь, быстро оделся, напился чаю, послушал радио. Местная студия передавала идиотские известия с ферм, а потом — обзор газет «Красный ленинец» и «Молодое знамя». Диктор нес ахинею, но Ковалев не выключал приемник — ему важен был не смысл, а интонация: бодрая и жизнерадостная.
А когда он вышел на улицу и вдохнул свежего морозного воздуха, у него и вовсе закружилась голова от приступа радости. Фонари, прохожие, свеженаметенные сугробы, ажурные кроны деревьев — все казалось ему загадочным и прекрасным, волнующим, как когда-то в детстве.
Он поехал в университет, успел до начала занятий сделать несколько полезных дел — например, договорился с Ярошевичем о сдаче «хвоста», — и весь день чинно просидел на всех, положенных по расписанию, лекциях и семинарах.
На последней «паре» студентов было совсем мало, большая часть уже разбежалась. Ковалев сел на самой верхотуре, один, но перед самым звонком рядом села Березкина — тихая задумчивая девочка, которая была знаменита тем, что записывала все лекции. Почерк у нее был разборчивый и перед сессиями ее конспекты рвали из рук.
Когда началась лекция, Березкина положила перед Ковалевым записку. Он прочитал: «Почему ты такой грустный?». Ковалев покосился на Березкину (она ниже склонилась над конспектом) и написал, перефразируя, кажется, Грибоедова, а может быть, и Лермонтова: «Я грустен, а не грустен кто ж?».
Березкина прочитала, покраснела и прикусила губу.
«Эх, глупая ты, Березкина! — подумал Ковалев. — Глаза ты себе этими конспектами испортишь!».
От нечего делать он тоже стал писать конспект.
«В настоящее время, — писал он, торопясь за лектором, — по некоторым отдельным характеристикам социалистическая система управления уступает капиталистической… Например, по техническим средствам управления, по методам получения и реализации управленческой информации. Чем же объяснить то, что социалистическая система в целом эффективнее, чем капиталистическая?..»
«Ну-ка, ну-ка? — заинтересовался Ковалев. — И чем же такое объяснить?» Но лектор не оправдал ожиданий. Дело, как он объявил, в глубинной сути, поскольку социалистическая система прогрессивная, а капиталистическая — регрессивная. «Ну, это ты загнул», — подумал Ковалев и потерял интерес к лекции.
Взгляд его упал на парту, исписанную несколькими поколениями студентов. Он стал читать:
«Чтобы дети соседа не походили на вас, пользуйтесь презервативами фирмы «Адидас»!».
Ковалев покосился на Березкину, прикрыл надпись тетрадью. Березкина почему-то отодвинулась.
Ковалев стал читать дальше.
«Минометчик, дай мне мину,
я ее в п… задвину,
а когда война начнется,
враг на мине подорвется!».
Ковалеву стало смешно. Он поглядел на Березкину и спросил шепотом:
— Ты что, обиделась?..
Березкина молча покачала головой. Щека у нее из бледно-матовой стала розовой.
— Не обижайся, Тамарка, — шепнул Ковалев и вздохнул. — Глупости все это.
— Что?.. — еле слышно спросила Березкина.
— Да все. Лекция эта, конспекты, жизнь наша дурацкая…
За огромными окнами аудитории уже начинало смеркаться, реял легкий снег, в густом синем воздухе отчетливо чернели ветви голых кленов. Лектор устало бормотал себе под нос, не глядя на аудиторию, а студенты занимались своими делами. Кто-то спал, кто-то жевал, кто-то читал, загородившись портфелем. Ковалев вдруг почувствовал острую жалость ко всем окружающим — к лектору, твердившему свои бессмертные формулы, к студентам, изнывавшим от безделья, к Березкиной, и даже — к одинокой мрачной вороне, заглядывавшей в окно с заснеженной ветки.
Он поглядел на Березкину. Пишет, бедная, старается — а зачем? Бессмысленно все.
— Слышь, Тамарка! — сказал Ковалев. — Ты не грусти. К лекциям надо относиться так, как они того заслуживают. Это к людям надо относиться внимательно. Личная жизнь куда важнее, а?
Березкина взглянула на него огромными серыми, слегка косящими глазами, ничего не сказала, отвернулась. Когда она снова стала писать, рука у нее слегка дрожала.
— Тамарка, ты чего?
— Ничего.
Она резко отодвинулась от него. Упал портфель и звякнул. Лектор даже не поднял головы.
Ковалев пожал плечами, стал дальше изучать наскальное творчество студентов.
«Стоят две бабы. Одна:
— Ты по любви отдалась, или за деньги?
Другая:
— Конечно, по любви. Три рубля разве деньги?»
Дальше следовал отрывок из «Руслана и Людмилы» про Голову. Потом рисунок Головы. Потом глупый мат. Потом объявление о знакомстве: «Группа мальчиков с физфака снимет группу девочек с филфака».
В перерыве Ковалев вышел покурить. В коридоре курил лектор — маленькие глазки за толстенными линзами очков, ярко-красная отвисшая нижняя губа, плечи и воротник пиджака осыпаны перхотью.
— Вы правда думаете, что социализм в целом эффективнее капитализма? — спросил Ковалев.
Лектор искоса посмотрел на Ковалева.
— В целом — да.
— А мне кажется, нет.
— Хм, — оживился лектор. — Ну вот допустим, что лучше: есть деньги, а купить нечего, но со временем будет, или денег нет, а витрины ломятся?
— Лучше, когда денег нет.
— Почему же? Товар-то когда-нибудь все равно появится.