Ирена Брежна - Неблагодарная чужестранка
Раннее утро, в стерильном больничном воздухе разит алкоголем, трясутся руки. Щеки пациентки предвещают восход зари.
— Алкоголизм, — бормочет врач и осведомляется о ежедневной дозе спиртного.
— О, только когда приходят гости, водка с апельсиновым соком, бокал разбавленного красного, две-три стопочки, и ни грамма больше.
— Но у вас плохая печень. Анализ крови показывает, что пьете вы изрядно.
Пациентка начинает истерить. Так, словно общается со своей отвязной семейкой:
— А вы разве не пьете, когда к вам гости приходят?
Она обращается ко мне в надежде, что я не нарушу железных устоев компанейства.
— Вы снова падали? — спрашивает врач.
Да, злая непредсказуемая судьба все время подкашивает ее. Однажды ни с того ни с сего у ресторана. Очнулась она уже в реанимации.
— А недавно стою себе на кухне, супчик варю, вдруг — бац, и я уже на полу, с обваренной мандой.
Мне стыдно за соотечественницу, я перевожу «с обваренным срамом».
Суть работы устного переводчика сводится к обузданию собственной индивидуальности. Если собеседники не замечают, что их переводят, то идеал достигнут. Когда мне удается исчезнуть подобным образом, застыв у языкового конвейера, по окончании смены меня тянет встать во весь рост и показать, что я обладаю разумом и чувствами.
Говорю врачу, что она слишком подыгрывала пациенту в его роли жертвы. Вмешиваюсь в ремесло психиатра:
— Разве вы не заметили, что у пациентки есть чувство юмора? Можно было бы воспользоваться этим источником энергии.
Нет, психиатр, лишенный какого-либо остроумия, не терпит комментариев. Но мое восстание еще не окончилось:
— В этой стране чужестранцев хотят видеть только на больничной койке, и горе им, если они опомнятся.
Языковой конек сбросил седока, тот лепечет что-то в свободном падении, пытается вывести меня на нужную дорогу, предлагает увидеться в следующий четверг, но меня уже и след простыл, только грива развевается по полям. Потом мне становится стыдно. До чего же я не умею подчиняться авторитетам!
Руководительница бюро переводов предупреждала меня:
— Этой работой нельзя заниматься слишком часто, иначе от нее заболеешь.
* * *Если местные жаловались на отсутствие денег, я предлагала им свою мелочь. Но нет, у них просто не было наличных, а накопительные счета трогать не хотелось. Остаться без денег считалось предосудительным, и нельзя было использовать дружбу, чтобы занять их. Ведь лучшим другом все равно оставался Кантональный банк. Благодаря банковской тайне жена не знала, сколько зарабатывает глава семьи. Кантональное правительство давало рекомендации всем семьям, насколько велика должна быть сумма карманных денег для десятилетнего и насколько низки расходы по хозяйству у хранительницы домашнего очага. После совместного застолья в шесть часов вечера десятилетние и домохозяйки отчитывались об издержках. Если глава семьи дозволял расточительство, то жена могла свободно распоряжаться скидочными купонами из супермаркета.
Люди не только верили, что им под силу управлять своей судьбой, но и создавали для этого благоприятные условия. Молодежный накопительный счет помогал новорожденному войти в общество.
Копить деньги на протяжении нескольких поколений было выгодно. Потомкам не приходилось трудиться в поте лица ради тарелки печенки с жареной картошкой, они могли развалиться в кожаном кресле, увлечься чужестранными философами, отправиться в ознакомительную поездку за рубежом и предаться культивированным наслаждениям.
Вернейшим местом для захватывающих экспериментов был дорогой ресторан. Сначала собирали заслуживающую доверия информацию, потом своевременно заказывали столик и с любопытством закладывали еду в рот, кусочек за кусочком. Лишь тогда проступала вся палитра человеческих чувств, слышались превосходные степени сравнения в адрес соуса, во время жевания в их памяти дефилировали семейные и деловые трапезы, сравнивали цены и качество, гарниры и вино, обслуживание и атмосферу. Ощущали себя вне правового поля. У белых накрахмаленных скатертей позволялось впадать в ярость. Ведь вино недостаточно охладили. Самосознания было хоть отбавляй. Каждый знал, что должен получить за свои деньги, и отсчитывал чаевые в соответствии с услужливостью персонала. Вольным гражданам предлагался выбор утонченных лакомств.
— Попробуй то или это, вкусно тебе? — приучали меня к смачной игре в демократию, но для демократии я не годилась, ела картошку без оливок и пила воду из-под крана.
Потом меня взяли на работу официанткой. Обслуживала я топорно, с мрачной миной на лице. В итоге юный предприниматель одарил меня крупной денежной купюрой.
— Я этого не заслужила, у меня прислуживать не получается, — воспротивилась я.
— Вот именно, мне надоело официантское манерничанье.
Я даже не раздумывала, обижаться или нет, а просто забрала незаслуженное вознаграждение.
Так началось разложение здешней сферы услуг.
Если кто и бахвалился, то точно чужестранец, и вся страна утихомиривала его обеими руками:
— Угомонись.
Только не заносись в облака, оставайся на земле. Недооценка возможностей свидетельствовала о серьезных намерениях, переоценка вызывала подозрения. Бахвалам не доверяли даже продажу почтовых марок. Если же кто-то чувствовал себя чересчур уверенно, то становился одиночкой. Жил без марок. Хвастун и опасный эгоцентрик. Непригодная для демократии особь. Другие страны культивировали шарм, но шарм невозможно накапливать, он разбазаривается при первом же диалоге. И что остается? Ничего, кроме ненужных красивостей, причем вывоз мусора не функционирует. А здесь любили всякие лишенные шарма вещи. Функциональность ставилась выше шарма.
Еще больше, чем бездельников, здесь недолюбливали тех чужестранцев, которые говорили плавно и умно, схватывали на лету, проявляли находчивость и точность суждений, имели наглость не скрывать своих достоинств, занимая руководящие посты. За холодными масками я обнаружила комплекс неполноценности. Маску именовали личиной, хрупкой личинкой на стадии развития.
И все же кому-то чужестранки нравились — нуждающимся в помощи, старым и больным женщинам. Мы уступали им место в трамвае, поднимали упавшую монетку, а Мара однажды так удачно открыла дверь, из-за которой доносились стоны. За дверью лежала упавшая соседка, и Мара вызвала «Скорую». Мара уже не помнила о благородном поступке, но здесь просто так ничего не забывалось. Восставшая к жизни Пасху за Пасхой дарила Маре деньги и шоколад.
* * *Лестничные пролеты психиатрической клиники связывает арт-объект: белые хлопчатобумажные крупноячеистые сети вьются по перилам между пятью этажами. Поднимаясь, я задумываюсь о красивой метафоре: мы вас поймаем.
В комнате без окон плачет женщина, уверяющая, что ей совсем не хочется плакать. Она с укором смотрит на психиатра, словно это его вина. Психиатр защищается:
— Вы не можете себя контролировать.
— Но почему? Почему у меня голова идет кругом, когда я вижу забитые полки супермаркетов? Почему мне так больно от скрежетания трамваев и громких голосов?
Молодой психиатр — чужестранец в квадрате, а то и в кубе, его многослойный акцент составлен из нескольких языков. С трудом удается очищать слова от акцента и понимать их. Эта больница — гигантская мастерская с множеством ремесленников со всего света. Где-то вправляют кости, где-то — мозги.
— Когда у вас возникают эти состояния, вы теряете связь с реальностью?
Пациентка кричит:
— Они и есть реальность, доктор, вы уж поверьте мне!
Мне удается отыскать в ее отчаянии что-то комичное. Таким образом я скидываю с себя чужие горести. Перевожу с удовольствием, резюмирую пространные реплики пациентки, превращаюсь в апологета предельной ясности.
— К вам приходят мысли о самоубийстве? — как бы невзначай интересуется психиатр, словно речь идет о насморке.
— Вы ведь не станете сажать меня под замок?
— Нет-нет.
Психиатр то с улыбкой, то с досадой наблюдает за этой трагикомедией. Только здесь не театр. Его задача — распутать путаницу мыслей. Про себя он может посмеиваться над сумасшествием и по вечерам утомленно рассказывать жене, переключая телеканалы:
— Ох, сегодня привели еще одну паникершу.
Пациентке вспоминается здоровое прошлое: