Владимир Корнилов - Демобилизация
— Ну да, поклевывать…
— А ты чего, не понял? Прошлым летом в «Правде» да и в твоем журнале, как его «Вопросы…» черным по белому писали — культ личности, коллективность. Это что — от сырости, что ли?..
— Ну, это так… Самим же Сталиным культ личности клянут. Цитатками из него.
— Неважно как — важно, что ругают. И теперь неясно, кому надо женю лизать. Честное слово, брось ты эту хреновину, женись на Валюхе и иди чинить телевизоры. Хочешь, устрою?
— Спасибо, обойдусь. И лизать никому не буду.
— И с голоду сдохнешь. Нет, всерьёз, Борька. Я тебя, дурака, люблю. Парень ты свой, а что глупый, так то проходит. Я давно тебе по-мужскому сказать хотел: бросай ты эти собачьи хреновины. Вон опер уже за машинкой присылал. Зачем, думаешь?
— А фиг его знает…
— Пропадешь, парень, — вздохнул Гришка. — Машинку везешь? — кивнул на чемоданишко.
— Ага. Допечатаю и в Москве оставлю.
— А чего скажешь?
— Ну, чего-нибудь надумаю…
— Надо сразу, один раз придумать и насовсем. Не положено офицерам машинку иметь.
— Где не положено? В уставе?
— И без устава голову иметь надо. Это множительный аппарат, понял? Может, чего-нибудь печатал на ней?
— Нет, ничего. Ну, реферат и заметки всякие…
— А — такого ничего?
— Да нет. Я всё по одному разу печатал. Только реферат в трех копиях.
— Ну, значит, просто интересуется. Может, корпусной «Смерш» взглянуть хотел. Привези назад.
— Как же, разбежался! Получишь с них потом. Скажу, продал или за долг расплатился.
— Надо конкретно. Можешь сказать, мне отдал. Но уж тогда точно отдай. Или жалеешь?
— Мне допечатать надо. Страницы три.
— Поедем к одному человечку. Там допечатаешь.
— А удобно? Мне, правда, всего три страницы. Час — не больше.
— Удобно. Все удобно. Это такой экспонат. Девять лет отсидел, а хоть бы хны, огурец парниковый! Веселая история! Может, рассказывал — не помнишь? Фрукты сушеные. Абрикосы. В общем, ленинградская симфония! Чем только человек ни занимался: и снабжение тебе, и руководство (ну, и перерывчики — само собой!). Но выходил. А в сорок первом послали в Грузию. Заготовлять чего-то, не пищевое. А тут война. Ну, он, понимаешь, скумекал, что непищевое подождет, оформляет документы и везет в подарок Питеру три вагона сушеных абрикосов. Кураги. Война только-только разворачивается. А он парень головастый. Финскую помнил и знает, что Ленинград — город фронтовой. Все может случиться. Везет он на север с Кавказа три вагона — и всё одни сушеные абрикосы. Ну, два вагона у него оформлены по чистой, комар носу не подточит, а третий, как говорится, в уме. Ехал он, может, месяц и чуть не последним эшелоном в Питер проскочил. Два вагона, ясное дело, рабочему Ленинграду передал и еще благодарность заработал. К медали, вроде, представили. А третий вагон на рельсах оставил и разгрузил со своей бражкой втихаря. Вагон сухофруктов. Представляешь? Тут зима. Блокада. Чуть не миллион или больше с катушек долой. Рояль за полбуханки шел. На растопку, понятно. Не до консерваторий было. А тут тридцать, может, тонн кураги!
— Подлость…
— Да погоди ты… Как он ее притыривал и сбывал, не знаю. Но за три года всю распродал. Ну, и не без денег оказался. Трем сестрам где-то в Вологде или Вятке дома построил. Родителей обеспечил. Жену, детей, само собой. А сам, понимаешь, сел. На весь червонец.
— Слава Богу…
— Нe славкай. Сел по-глупому. Обмишулился. Не сообразил человек транспорт оформить. Как блокаду сняли, так бумага в Питер пришла. Из Кутаиси. Мол, так и так, всё понимаем. Вагоны вы, ясное дело сожгли, а вот ходовые части, тележку с колесами — верните. И написано три двухосных вагона. А в накладной поглядели — два. Ну — туда-сюда, завертелось: куда третий дел? А он, может, его просто на рельсах бросил или в тупик угнал. Где через три года сыщешь? Но размотали, потрясли вокруг и десятку схлопотал. Но сидел… к лопате не прикасался. Я с ним на «овощехранилище» сошелся. Всю, понимаешь, смену — от гудка до гудка — в дежурке у печки или в сарае у дизеля филонил. «Казбек» покуривал и охрану угощал. Реформа в 47-м — один к десяти, а ему все равно хватило. Теперь жилищный кооператив купил. На дочь оформил. Две комнаты отдельные — дворец!
— Глаза бы не видали, — разозлился Курчев. — Ты же там воевал. Голодный город. Дети мертвые… А он абрикосами из-под полы… Стрелять мало… Кых-кых… Чуть не вырвал, — прокашлялся наконец.
— Впечатлительный, — покачал головой Гришка. — Ну, хорошо. А привез бы он два вагона. Лучше, что ли, да? Так хоть вагон людям пошел, а то б ни одного. Жданов — вроде тоже философ. Так он, может, по литературе или по музыке ученый. А в жратве ничего не понимает. Город на голодовку посадил. Да чего-чего! Ему кураги хватало! Мы на передовой сухари сосали, а он в бункере под вокзалом, сам знаешь, не пайку грыз. От армянского коньяка, небось, не просыхал и для жажды икру ложками в хайло заталкивал. А фрукты не сушеные, а свежие — ему с Большой земли возили.
Новосельнов помолчал, потом потрепал лейтенанта по щеке.
— Дурень ты, Борька. Ох, и дурень. На полмиллиметра видишь, не больше. Чуть не блевал сейчас. Тебе бы стихи писать, а не твоей социологией заниматься. Я сам таким был, но только до пяти лет, ну, до восьми, не дальше… Уже в тридцать первом году, на фабзавуче, все, как есть, понимал. Бывало, иду по Питеру, хоть по Фонтанке, хоть по Дворцовой, гляжу на всю эту красоту и знаю: каждый камень, гвоздь каждый, даже хвосты у лошадей на Аничковом — все это не за так, не от Бога или начальства, а деловым рабочим человеком добыто и не прямо, а в обход и с умом. Всегда, с начала мира, там того не хватало, тут другого. И не кто-нибудь, а деловой человек договаривался с кем надо, выпивал с кем надо, заливал баки и доставал, где другой бы и в жизнь не раздобыл. Думаешь, царь, или там Сталин, или теперь Маленков подписали — так всё? Днепрострой готов или Исаакий построен? Шиш… Это, Борька, всё равно, как если бы от загсовского свидетельства дети рождались… Честное слово… И что мне обидно, что таких дураков, как ты — пропасть.
И знаешь, чего самое чудное? Что такого лопуха за версту видно. Я только взгляну — и сразу скажу, такой или не такой. У этих обхезанных идеалистов глупость на морде светится. Вон, как у тебя, — он беззлобно пихнул Бориса локтем.
— Да, — вздохнул. — Всё вы надеетесь, что только стоит вам правду выложить, вытащить на свет, как все сразу прямо так в нее поверят, к груди ее прижмут и начнут баюкать. Прямо верите, что скажи только вы эту самую правдоху, и все люди, все работяги всемирной армии труда за руки возьмутся и начнут петь: «каравай, каравай, кого хочешь выбирай!» А что жрать человеку надо и что одной вашей истиной его хрен накормишь, это вам в дурную башку не приходит. А жратва, между прочим, не от правды-матки получается, а от работы. И от дела еще. Жратву, ее сперва заготовить надо да еще к магазину подвезти. А вы хрен ее заготовляете. Вы нос дерете. Мы, такие-этакие, честные, пачкаться не хотим. Честные… — рассердился Новосельнов. — Как же! Честные — это те, что чего-то делают, пользу приносят, ну и себя, понятно, не забывают. А как себя забудешь? Кругом всех подмазывать надо. Что я, чокнутый? Я нос не деру, выше других себя не ставлю. Мне тоже жить надо. Ну и живу. И польза от меня идет. Может, в Америке (не был — не знаю) на лапу давать не надо. Может, там они уже сознательные. Только, думаю, вранье. Просто берут аккуратней и сразу помногу. А у нас и без «помалу» нельзя. На зарплату одни дурни живут. И то в самом низу. А кто чуть повыше, так те всякие прибавки, пакеты, пайки именные имеют. Сам, небось, знаешь, а не знаешь — дядьку расспроси.
Автобус медленно плыл сквозь просвистанную ветром и слабо пробиваемую немногими тусклыми фонарями шоссейную темноту. На душе у лейтенанта было препогано.
— Такие, как ты, самые вредные экземпляры. И откуда на нашу голову сваливаетесь? В дерьме живете, а еще других учить хотите. И учите, чёртовые болячки. Сперва не учи, а погляди, что и как. Потом сам учить не захочешь. А то вдруг узнают чего-то, чему сто лет в обед, и разорутся: Караул! Грабят! — хотя давно все разграблено-переграблено. Живет такой слепой болван и вдруг очухается и начинает, понимаешь, в колокол звонить. Вроде Герцена твоего. А зачем? Несправедливость, Борька, всегда была, с первого дня и, если рассосется, то никак не от крика. А будут, как ты, в воздух пулять, так еще хуже станет. Знаешь, как в анекдоте: попал в дерьмо, не чирикай.
— Философия лежачего камня, — скривился Борис.
— Нет, воробья, которого обхезала корова. А он, чудик, расчирикался, ну, кошка и учуяла, вытащила его оттуда и сожрала.
— Старо.
— А нового ничего и нет. Для меня — уж точно. А для тебя — вагон с тележкой. Иначе бы в воздух не шмалял. Чего теперь Журавлю скажешь? Зачем, спросит, патрон тратил?