Леонид Зорин - Сансара
Я поглядывал на него с интересом: забавно все же — все эти лидеры, среди которых розовым отроком он пожелал занять свое место, уже навсегда сошли с арены, а он действительно не прогнулся, хочет осуществить свой замысел. Цель эта не исчезла с годами и с теми, кто ее воплощал — хищными, тупыми геронтами. Она еще крепче укоренилась в этой неистовой душе.
Я спросил его, не странно ли это.
— Что тут странного? — пожал он плечами. — Люди приходят и уходят, а государство должно остаться.
И добавил, что сделает все, что может, чтобы оно наконец окрепло. У каплиниста нет возражений?
— Каплин порой вспоминал Ключевского, — заметил я с выразительным вздохом. — Народ чахнет, когда государство крепнет.
— Он вспоминал, а ты забудь. Историки все друг друга стоят. Навязывают свои рассуждения и игнорируют события.
— Ты ведь зовешь меня рассуждать.
— Да. Под моим контрольным оком.
Он почувствовал мое колебание и увеличил силу тока:
— Обустроишься, перевезешь жену. Решайся, Горбуночек, решайся. Не все же листать альбом с застежками. Шанс редкий, второй раз может не выпасть.
— Но я не московский человек.
— Станешь им, — заверил Бугорин.
Я понимал все преимущества Ивана Мартыновича перед Олегом. Мысль его была независима и очень часто непредсказуема. Бугорин мыслил в пределах идей и дрессировал свою мысль. Свою судьбу он сложил по кирпичику, перемещаясь по некой спирали, столь же для меня недоступной, как и законы ее движения.
В судьбе Каплина я ощущал нечто родственное, но именно это меня страшило. Я не хотел этой судьбы. Я уже знал, что его побег в город, где я родился и вырос, был обречен — при попытке к бегству он был убит. Тоской, одиночеством и чередой несоответствий.
Возможно, мне нужен иной рулевой. Он вылепит мне новый характер, которого не было ни у родителей, ни у покойного мудреца. Каждый из них, на свой манер, расправился с собственной биографией. Я унаследовал их свойства. Во мне они заметно усилились. Нельзя так покорно капитулировать.
Можно, конечно, уговорить себя, что жизнь — вполне милое дело, если уж с нею не совладал. Но все яснее, что без надежды или хотя бы воспоминания она бессмысленна и пуста. Надежды нет, да и быть не может — я знаю свой каждый завтрашний день. Будущее срослось с настоящим так плотно, что его уже нет — его очертания неразличимы. А прошлое? Мне нечего вспомнить. Не все, что прошло и ушло, заслуживает, чтоб ты назвал его своим прошлым. Какое ж того достойно? То прошлое, которое могло состояться? Невероятный вариант, но Каплин бы его не отверг. В отличие от своих коллег он к сослагательному наклонению всегда относился с полным респектом. А может быть, — шелестела догадка, — прошлое за пределами жизни, за гранью отведенных мне сроков?
Неужто же существует сила, которая мною распоряжалась еще до того, как я был рожден? Я гнал от себя это безумие, я повторял самому себе, что я, Горбунов Александр Минаевич, житель любимого города Ц., не поддаюсь никакой чертовщине. Беда в моем критическом возрасте, в моем неудавшемся супружестве, в узле, который пора распутать. Но чей-то искусительный шепот меня и томил, и обольщал.
7
Если не удается заснуть, следует ублажать свою память. Старое средство, почти лекарство, но, к сожалению, для людей более простодушного склада. Так и не удалось воспользоваться этой уловкой — начнешь во здравие, заканчиваешь за упокой. Когда я перебираю годы, то выясняется, что у счастливчика забот и печалей было в избытке.
И все-таки каждому свое. В году восемьсот двадцать седьмом, в наш золотой лицейский день, Пушкин, уже возвращенный в столицы, так обратился к своим однокашникам: «Бог помочь вам, друзья мои, И в бурях, и в житейском горе, В краю чужом, в пустынном море, И в мрачных пропастях земли!». Все это так. Кюхельбекер и Пущин томились в Сибири, в мрачных пропастях, я был далеко, «в краю чужом», но этот край чужой был Италией.
Кто побывал в ней хотя бы единожды, тот околдован ею навек. Приговорен до последнего дня видеть своим тускнеющим взором венецианское откровение, изогнутое тело Лигурии и небо над тосканскими рощами. А я в этом древнем земном саду провел шесть долгих солнечных лет и столько раз, поднявшись во Фьезоле, смотрел на сияющую Флоренцию, на голубые ее купола, на островки черепичных крыш среди зеленого моря дерев, почти поглотившего чудо-город, на Арно, катившую свои воды к Старому Мосту, к Понте Веккьо. Мне чудится, что до сей поры голову мою кружат запахи в дни сбора олив, что все еще длятся утренние мои прогулки средь пиний, каштанов, алеппских сосен. Нет нужды, что я не берег своих сил и никогда не бежал от дела — мне всякий день был в сладость и радость.
Мое усердие было замечено, и в тридцать лет я стал камергером. Завистников заметно прибавилось, но я уж привык к ним и жизнь без них что-то, возможно, даже утратила б. Их быстрые, беспокойные взгляды и отзвуки недобрых речей, порой долетавшие до меня, вся эта напоминавшая судорогу пляска израненных самолюбий мне будто подавала сигнал: все, что ты делаешь, — верно и точно, как ты живешь — живи и впредь.
Осенью восемьсот тридцать третьего я получил назначение в Вену. Я ехал туда с двойственным чувством. Вена — очаровательный город: музыка, изящество, юмор. Город, знающий цену традиции и вместе с тем приверженный моде больше, чем Пруссия и Бавария. Немцы гораздо тяжеловесней, чувствительность их небезусловна. С одной стороны, gemьtlich und lieblich, с другой стороны — mдchtig und krдftig.
Естественно, венцам вовек не достичь мощной германской спиритуальности, но ведь немецкие философы тоже по-своему генералы. Гегель, мыслитель с жезлом в деснице, так и сказал: «Я есмь истина». Однако как раз в католической Вене он не пришелся бы ко двору. Нет, европейский Бельведер, соединивший гуннов и галлов, не вынес бы этой непогрешимости.
Но я и помнил, и понимал, что Вена еще и надменный город, который никогда не забудет, что был удостоен судьбой и небом стать центром Священной Римской Империи. Что это в нем состоялся конгресс, образовавший Священный союз, пришедший на смену Наполеону. И это в Вене — князь Клеменс Меттерних, живое божество Нессельрода, а Нессельрод (или Нессельроде, как он всегда любил подчеркивать) был мой патрон, мое начальство. Российский министр иностранных дел Австрийской Империи — так злословили.
Я сознавал, что значение Вены и значение Рима несопоставимы так же, как не равны меж собою советник посольства в столице Габсбургов и поверенный в делах во Флоренции. Я поднялся выше, чем мог ожидать несколько месяцев назад. Но у благоуханной Италии было немалое преимущество — «иная жизнь и берег дальный». Если особа моя доныне мало заботила Петербург, то город Меттерниха, естественно, это совсем другая история — я попадал в орбиту внимания.
Не первая на волка зима. Я полагал, что сумею справиться с неблагосклонностью министра, почуявшего звериным нюхом в безвестном молодом человеке будущую себе угрозу. К тому же он так мне и не простил покровительства Каподистрии. Однако несколько лет назад Ивана Антоновича не стало. Битва за греческую независимость стоила ему жизни, как ранее стоила она жизни Байрону. Пусть даже действовали они совсем из различных побуждений: британский гений увидел в греках потомков Ахилла и Патрокла, они воплощали в себе свободу. Иван Антонович добивался вольности стране своих предков, не только повинуясь порыву: он ощущал необходимость в серьезном противодействии Порте — историческому врагу православия со времени византийской трагедии. К несчастью, начальство мое не видело особой разницы между поэтом, который скончался в Миссолунгах, и графом, убитым двумя негодяями. И тот и другой в его глазах были опасными карбонариями. Понятно, что молодой Горчаков и после смерти Ивана Антоновича носил на себе клеймо либерала.
Грустно, что служба почти неизменно сопряжена не только с решением жизненно важных дел государства, но с неизбежными проявлениями несовершенства наших натур. Юноше, который вступает в этот заколдованный круг, следует знать, что его соратники могут оказаться противниками, тем бoльшими, чем сам он усердней, чем он щедрей одарен природой. Особенно трудно ему придется, коли он не готов поступиться ни честью, ни врожденным достоинством. Ничтожный повод порой приводит к самым неприятным последствиям.
В Вену приехал наш император. Его сопровождали в тот раз особо приближенные лица, естественно, был и граф Бенкендорф. По сей день помню его изумление: когда он обратился ко мне с просьбою заказать обед, я посоветовал ему вызвать для этой цели метрдотеля. Те незаказанные блюда пришлось мне переваривать долго.
Хотя репутация вольнодумца была упрочена, этот случай все же отдает анекдотом. Но в Вене мне выпали и потрясения, ничем не сходные меж собой. Одно — беспощадное, роковое, другое — высокое и животворное. В Вене узнал я о смерти Пушкина, в ней же свершилась моя судьба: я встретил женщину своей жизни.