Сухбат Афлатуни - Ташкентский роман
Снова поднес керосиновую лампу к письму. В сарае, где ночевал Юсуф, был кипятильник и не было света. Керосиновую лампу подарил на время раис.
…доктор Блютнер мной доволен, но волнуется, что из-за бюрократии сюда не успеет прибыть его ассистент, чтобы оценить уникальность археологических находок, к которым я тоже имею отношение. Точка.
Юсуф выключил кипятильник, тишина. Вышел на воздух. Прислонился к нагретой за день глиняной стене. В сухом небе жухла половинка луны. Юсуф провел шершавой щекой по шершавой стене, потом, жадно глядя в желтое пятно на небе, тихо завыл.
Вдали задребезжали собаки.
Сплюнул в выжженные заросли полыни, вернулся к керосиновому свету, полному налетевших — как их там, по учебнику? Чешуйчатых или перепончатокрылых?
Доктор сейчас ночует у раиса, тоже, наверное, готовится пить чай. Запасы кофейного порошка, над которыми Доктор трясся, как над глиняными кусками будды, быстро закончились. Доктор мгновенно обмяк, потом притерпелся к зеленому чаю. Хотя между вкусом кофе, которым Юсуфа случайно угостили, и вкусом здешнего чая большой разницы не отмечалось. Оба напитка были одинаково солеными, из-за местной воды. А Доктор все ходил и думал о кофе. «Ну и копал бы себе где-нибудь в Бразилии!» — говорил на это профессор Савинский и слушал, как смеются подопечные. «А что, Профессор, вы бы и сами… покопать в Бразилии», — замечал кто-то, отсмеявшись. «Заладили — Бразилия», — весело ворчал Профессор. «А Профессор бы и в Бразилии будду откопал!» Вспышка спиртного веселья. В тот вечер за фанерной стенкой, разглядывая паутину на окне, Доктор жаловался Юсуфу, как единственно трезвому: «Мой бедный друг профессор Савинский…» Недопитый зеленый чай к утру испарялся, оставляя на стенках пиалы кристаллический налет.
Бритая голова склонилась над чаем; Юсуф следил, как с алюминиевого дна всплывают скомканные чаинки. Они напоминали обрывки древнего пергамента, вроде добытого когда-то Доктором, тогда просто доктором, у уйгуров. Правда, рядом лежало более близкое сравнение — серые клочья недописанного письма.
Маленькими сильными ладонями Юсуф поит себя чаем. Скоро он уснет, вместе с чаем в молодой утробе, — уснет бездонным сном лжеца. Юсуф объяснял себе, что хорошо спит от ежедневного труда. От свежего воздуха пустыни. Из всех причин выбрать самую утешительную. Проверить, надежно ли спрятан паспорт Лаги, и пообещать себе, уже при погашенном свете, завтра все-таки досочинить это вечное письмо.
Время ночи, когда Юсуф разговаривает во сне, еще не наступило. Через неделю раскопки на Маджнун-кале приедут снимать на телевизор. Юсуф ждал этого даже во сне.
Сквозь дырявую крышу на безумца просачивалась луна, освещая островок бритого лба и мякоть раскрытой ладони, полную тупиковых линий жизни и любви. На крыше сидел маленький дракон и деловито облизывал тонким язычком пыльные крылья.
Через неделю отцовский дом был прибран, остался только сарай. Конец сентября выдался тихим, с базаров несли охапки хризантем. В университете Лаги восстановили, санскрит был торопливо сдан, по этому случаю Лаги пошла в кино. Возвращаясь с каким-то прыщавым провожатым, много думала о Султане, потом о Юсуфе и Малике.
Рафаэля в этом ряду не было, он помещался в отдельном, круглом пятне случайного света. Горячий, по-своему заботливый Рафаэль. Вулкан, извергающий конфетти. Ей скоро сделают предложение, она ответит наспех придуманным отказом. Скорее всего. Хотя Юлдузке, например, Рафаэль нравился. А этой семилетней женщине стоит доверять.
Случайный провожатый довел девушку до калитки и замер, готовясь к поцелуям. Лаги быстро отвела рукой его драконью физиономию и захлопнула дверь. Никаких шалостей, на завтра намечено исследование сарая.
Сарай был полон книг и пауков. Книги были старые, на арабском, которого Лаги не знала и немного боялась. Откуда были родом эти книги, и почему отец их настолько берег, что никогда не читал, — Лаги тоже не знала. Иногда отец рисовал на краях газеты деревья и птиц арабской вязью, но знал ли он то, что рисовал?
Сундук с книгами занимал своей квадратной тушей полсарая. Остальное пространство съедали трофейный велосипед, кадка из-под высохшего фикуса, который когда-то на Новый год наряжался в елку, и испорченные часы, разучившиеся после землетрясения играть Турецкий марш. Все было укутано пылью — заходи и чихай.
И Лаги зашла, оставив дверь открытой: в сарае не было электричества. За ее спиной, во дворе, осыпались виноградные листья, обнажая сонных шмелей на липких лозах. Лаги начала мыть велосипед: благодарное стариковское позвякивание.
Вот и сундук протерт, теперь заглянем внутрь.
Замка не было, но открыть было непросто, все запеклось ржавчиной. Поглощенная открыванием, с каплей пота на переносице — Лаги не почувствовала, как где-то рядом заиграла старинная музыка. Флейта? Показалось. Вот сундук и открыт. Лаги чихает и кричит через двор Юлдузке, чтобы выключила огонь под мошугрой.
Отец хотел, чтобы Лаги изучала арабский — он называл его вторым, после русского, языком просвещения. Наверное, рассчитывал, что Лаги станет читательницей этого сундука. Но после того, как застал дочь запросто разговаривающей на скамейке с каким-то хулиганом, про арабский больше не вспоминал.
«Я хочу изучать хинди», — сказала как-то Лаги, глядя в зеркало на свое лицо, которое ей казалось очень индийским. Отец, стоявший позади, на несколько секунд застыл в зеркале, потом куда-то из него вышел.
В отличие от отцовского письменного стола в сундуке царил порядок. Даже отрава для мышей была разложена с какой-то ученой симметрией. Но мыши здесь не бывали, а то, что Лаги приняла за их помет, оказалось рассыпавшимся бисером одной из книжных закладок. Лаги принялась протирать пыльные переплеты, иногда рассеянно перелистывая карие страницы. Рисунков не было, причудливая, но однообразная вязь быстро надоела. Книги остро пахли старостью. Их горячий глагол окончательно превратился в тихую макулатурную мудрость. Их Слово вылетело воробьем и зачирикало, раскачиваясь, как на качелях, на сморщенной виноградной грозди.
Орган и дойра, звучавшие до этого исподволь, загудели так внятно, что Лаги услышала, вздрогнула, выронила последнюю непротертую книгу, она упала на земляной пол, выдохнув фейерверк пыли. Органист-невидимка нажал на самые громкие клавиши, заглушив на секунду и маленькую дойру, и испуганный вскрик Лаги.
Из книги вылетели два аккуратно сложенных желтых листка.
Пыль осела, музыка снова откочевала за порог восприятия; Лаги присела на корточки, разворачивая выпавшие листки. Страх и любопытство. «Юлду-уз! Юлдуз-у!» — закричала она. «Опа, нима деяпсиз?»[8] — ответил откуда-то со двора детский голос. Лаги испуганно разворачивает листок, аккуратный почерк, не арабская вязь, европейская. «Юлдуз… суп под огнем выключила?»
Выключила. Держа раскрытые письма, Луиза подходит к двери, ближе к свету. До нее снова долетает музыка, но теперь — теперь уже не страшно. Где-то рядом, за виноградником, Юлдуз и Султан, огонь погашен. Скоро всех ждет обед.
«Ли-е-бе Лу-и-за», — читает Лаги по слогам первое письмо. Это не английский — его она учила. Немецкий? Второе письмо написано неразборчиво, с тем же «лиебе» вначале. Почерк другой — раскованный. А вот здесь и еще здесь и здесь — читается имя отца.
Протертый циферблат испорченных часов глядит на Лаги. Под маской циферблата, в механической темноте, зашевелились спящие ноты Турецкого марша. Перевернулись на другой бок и снова уснули. Liebe Luisa…
Luisa!
Скажите господину органисту, церковь пора закрывать…
Порядок приблизительно таков.
Вы обращаете внимание на N хотя бы потому, что он совершенно другого пола и из другой вселенной, пахнущей прожаренным песком. Количество книг, написанных об этой вселенной, уже давно должно было ее уничтожить, раздавить своей массой. Но она каждый раз сжигала сочиненные о себе талмуды, пекла в глиняных печах плоский хлеб и рожала сыновей.
Вы же — вы мирно пасли аккуратно причесанных коз и играли на флейте, когда руки не были заняты книгой или чашкой горячего шоколада. Ваше лицо украшали очки.
Вы любили пастушка, а пастушок учился на врача и знал наизусть Канта.
Поэтому, когда вас завоевывают азиатские орды, вы от неожиданности роняете чашку шоколада, и все, что у вас остается, — это холодная мансарда и Западно-восточный диван, захваченный по ошибке вместо Библии. И флейта, которую можно завтра же обменять на хлеб. Чтобы не плакать, вы начинаете тихонько наигрывать на милом инструменте, не думая о последствиях.
И тут появляется N, в серой хламиде с заснеженными звездами войны. Чужероден и горяч. Пришел послушать флейту, напоить спиртом, оглушить монгольским смехом. И полюбить.