Рэй Лорига - Токио нас больше не любит
Ярмарка развернулась на площадке перед гостиницей. Единственное пустое пятно среди высотных домов, отелей и коммерческих центров. Наверняка это стройка, остановленная из-за нехватки средств – пустырь уже обнесли забором и рядом с входом свалены ненужные строительные материалы. Ярмарка представляет собой всего-навсего несколько диковинных автомобилей и ряд автоматов: видеоигры, видеосъемка, видеопочта, видеопредсказание будущего. Подростки выстраиваются в очередь, чтобы оставить в кабинках свои послания. Многие пишут о любви. Твое изображение и твой голос остаются на пленке, и любой следующий посетитель может выбрать их в меню. «Дочка кондитера – самая красивая девчонка на улице Сукумита». «Я видел тебя возле подвесного моста, когда ты ждала школьный автобус». И всякое такое. Ребята оставляют сообщения друг другу и смеются, как дурачки.
Позади игровых автоматов – вход на представление. Дверью служат два поставленных нос к носу грузовика и занавеска между ними. Зрительный зал – это та же самая стройплощадка, но со сценой в глубине и с пластиковыми стульями перед сценой. Я плачу за вход, маленький мальчик подает мне стул, а девочка ненамного старше предлагает холодное пиво. Я принимаю и то и другое и усаживаюсь позади последнего ряда. Все певцы – мужчины, у них один оркестр на всех. Шесть музыкантов взобрались на картонные подмостки, украшенные резьбой и рисунками, чтобы стало понятно, что это море. Между морем и певцом располагаются танцовщицы. Десять или двенадцать девушек в нелепых платьях – сверкающих, слишком длинных или слишком узких, как будто бы самые низенькие напялили платья самых высоких, а самые щуплые оделись в наряды толстушек. Каждый певец поет одну, две или три песни, в зависимости от реакции публики. Танцовщицы не всегда одни и те же: они разделены на две сменяющиеся группы. Пока одни танцуют, другие меняют костюмы.
Одежда тоже повторяется через каждые два-три номера. Публика не просто подбадривает или отвергает певцов. Если певцу удается тема или ее интерпретация, он подходит к краю сцены, и тогда девушки из передних рядов встают и вешают ему на шею цветочные венки. Настоящий мастер может за вечер собрать на шее тридцать—сорок венков. Иногда лица певцов полностью скрыты цветами, но и в такой ситуации умельцы продолжают петь как ни в чем не бывало. Естественно, мой восторг перед выступающими не мешает мне то и дело ходить за пивом, а еще я выпиваю пару ампул LМВ. Несмотря на шум и толчею вокруг оркестра, на шум самого оркестра на сцене и на шум детей на ярмарке, LМВ оставляет меня спокойным, достаточно внимательным, в состоянии тихой радости и почти полной невозмутимости. Прикованным к полу. Я превратился в водолаза в свинцовых ботинках шагающего по морскому дну.
Когда мне надоедают лица всех танцовщиц и песни всех певцов, я выхожу из этого маленького театрика, огороженного грузовиками. На другой стороне ряды автоматов уже почти опустели. Я захожу в одну из видеокабинок и просматриваю меню отправленных сообщений. Конечно же, там есть и одно, оставленное мною. Я выбираю на экране свое фото, и через секунду включается запись. Судя по дате, отправлено где-то на месяц раньше. На экране появляюсь я, смотрю прямо и не говорю ни слова. Позади меня – девушка, но у меня нет уверенности, что она со мной. Я наверняка один. В любом случае, девушка стоит спиной. На мне солнечные очки, вокруг меня день. Солнечный день. Рубашку я не узнаю, но куртка все еще со мной, лежит в чемодане в моей комнате. Синяя куртка на молнии. Одежда почтальона или электрика. Сэконд-хенд. Я продолжаю смотреть на изображение, но изображение на экране ничего особенного не говорит. Оно остается там, в молчании, пока время записи не подходит к концу. Я могу посмотреть любую другую картинку, поэтому возвращаюсь в меню и выбираю следующее по времени сообщение. На экране возникает та девушка, что стояла позади меня на предыдущей пленке. Девушка, конечно, не со мной. И сейчас, и тогда. Она оставляет сообщение по-тайски и посылает воздушный поцелуй. Ни она, ни ее поцелуй не имеют ко мне никакого отношения.
Я покидаю ярмарку, думая о том, сколько времени я провел в Бангкоке, и понимаю, что не знаю этого. Я волнуюсь: а вдруг последний пробел в моей памяти унес с собой что-нибудь важное.
Я беру тук-тук, чтобы добраться до центра, но застреваю, как только мы выезжаем на проспект Кончеминг. Очень вероятно, что движение в Бангкоке самое худшее в мире. Через один час и двести метров я бросаю тук-тук и пешком спускаюсь к реке. Иной возможности передвигаться по Бангкоку в течение часа пик нет, а час пик длится здесь с шести вечера до двух ночи. В ожидании лодки, освещенный прожекторами стерегущих реку вертолетов, я смотрю на проходящие мимо деревянные баркасы с целыми рыбачьими семьями на борту – их рынок открывается в полночь. Спокойствие мое исчезло. Картинка в видеоавтомате озаботила меня настолько, что следует принять еще две ампулы.
Когда подходит лодка, мне уже лучше, поэтому я говорю рулевому, чтобы он прокатил меня по реке. Мы поднимаемся к священному городу, проходим мимо террасы «Ориенталь». Миллионы туристов ужинают по обоим берегам реки. Бурная жизнь на площадке для вертолетов. А самолеты летают дюжинами, дожидаясь свободного места на полосе аэропорта. На последнем этаже «Гем Тауэре» все еще горит одно окно. Самое высокое здание на рынке драгоценностей. Повсюду слышна мрачная музыка гостиничных оркестров, а за террасами и небоскребами видны отблески пожара. Больница Ракамуи в языках пламени.
Я спрашиваю рулевого, что он знает о пожаре.
– Людей эвакуировали всех, но с огнем справиться не смогли. Уже несколько часов полыхает. Сгорит без остатка.
Мы возвращаемся к отелю по сети каналов. LМВ оддерживает счастливую дистанцию между мной и другими людьми, поэтому нет смысла заканчивать ночь в баре с девочками. Любой контакт будет теперь нежелательным. Когда я открываю дверь, телевизор, конечно же, работает. Вид объятой пламенем больницы словно бы поддерживает температуру в комнате. Я достаю из мини-бара бутылку пива, затем еще одну. Позволяю сну тихонько подкрасться ко мне по еще свежим следам LМВ. Разумеется, приятную температуру в комнате поддерживает горячий воздух, проникающий из открытого окна.
Я засыпаю спокойно, глядя на пылающее здание.
Утро я провожу в теннисном клубе. У меня сделка с группой английских хирургов. Не знаю, составляют ли трое группу. В любом случае, они говорят и ведут себя как одна команда. Дочь одного из хирургов пыталась покончить с собой. Я никак не могу взять в толк, чья именно дочь, потому что эти трое говорят одновременно, и нервничают, и одни вещи мне объясняют по три раза, а другие не объясняют вообще. Погода стоит прекрасная. Все корты заняты. От тихого шелеста мячей и тихих вскриков теннисистов мне становится дурно. Физически дурно. Не люблю теннис. Не люблю теннисистов. Меня раздражает, что в этих замечательных желтых вытянутых тубусах лежат теннисные мячи, а не что-нибудь иное.
Дочь хирурга нашли совсем ранним утром. Она плавала на поверхности бассейна. По счастью, когда ее достали, она была еще жива. Я искренне радуюсь этому обстоятельству. У девочки не все получалось в колледже, но такого объяснения недостаточно: дело также в смене континента, в новых друзьях, таиландской пище, а может быть – об этом они точно не знают – и во взрослом мужчине, само собой европейце, замешанном в этом деле. «Замешан» и «дело» – именно такие слова они употребили. В любом случае, химия сейчас нужна не ей, а ее матери. Жене хирурга. Именно она обнаружила тело своей дочки, дрейфующее по голубой воде бассейна. Бассейн, конечно, скоро осушили, однако этого недостаточно, так как бедная женщина продолжает смотреть на воду, которой уже нет,– так, словно бассейн по-прежнему наполнен и словно там по-прежнему плавает тело ее дочери.
Врачи вручают мне запечатанный конверт. Я прячу его, не раскрывая. Потом они десять раз меня благодарят. Все одеты в теннисные костюмы, и каждый держит в руках ракетку, и ракетки дергаются всякий раз, как хирурги открывают рот,– будто лапы какого-то глупого животного.
Прежде чем уйти, я спрашиваю про больницу. Они говорят, что вроде бы это был поджог, но сразу же добавляют, что это пока только слухи. Еше они сообщают, что пожар начался в неврологическом отделении и что они уже две недели ждут, что с ними будет дальше.
Две недели для меня – это много времени. Я хочу сказать, что для меня столько не прошло. Мое беспокойство накладывается на шелест мячиков, и вскоре я убеждаюсь, что не могу этого выносить, и сажусь на скамейку прямо на солнце, лицом к кортам. Наблюдая, как все эти люди в белом подают и отбивают, попадают и мажут по желтым мячам, я ощущаю, как кровь моя испаряется по мере того, как два солнечных луча, твердые, словно вилки, пронзают мои глаза, достигают мозга и движутся дальше, пока не выходят на затылке, и, конечно, я теряю сознание.