Франсуаза Саган - Когда приближается гроза
Прошло два года. Поговорка гласит: «День на день не приходится». У меня день на день не приходился, потому что я тосковал. Когда в жизни ничего не происходит, то вопреки поговорке дни разнятся друг от друга изменениями нашего настроения, переходами от меланхолии к беспечности. Друг на друга похожи только счастливые дни. Я это хорошо знаю, потому что сразу могу выделить в памяти те пятнадцать желто-зеленых летних дней, когда говорил высоким слогом и имел слабость, глупость, а в конечном итоге разум чувствовать себя по-настоящему счастливым рядом с Флорой. И я неспособен восстановить хронологию и привести в порядок те тысячи деталей и образов, что толпятся перед моими старческими глазами, когда я впадаю в дрему. В моей комнате темно. Свеча, которую я зажигаю на ночь, до сих пор предпочитая ее свет газовому, лишний раз свидетельствует о том, что я стар и принадлежу к другому миру. Она коптит и придает очертаниям предметов в комнате трагический оттенок. Холодный воздух в комнате не могут согреть горячие угли камина, и мне трудно дышать. Тело мое нынче так высохло и обессилело, что кажется бесплотным. Кровь еле струится под белой, с сероватым оттенком кожей, и я всегда дрожу, даже под пуховыми одеялами, которыми меня укрывает домоправительница. По вечерам, когда красное дерево комода, ртуть зеркал и медь подсвечников поблескивают то здесь, то там в колеблющемся свете свечи, я чувствую себя дряхлым и больным, у границы смерти и на самом дне одиночества. Комната сразу становится похожей на богадельню, постель превращается в убогое ложе, а простыни смахивают на саван. Я стискиваю зубы, которые не могут больше ничего разжевать, кроме белого мяса и овощей, и смежаю веки над выцветшими радужками, которые теперь всегда покрыты мутной пеленой. Эта тень делает меня то ли близоруким, то ли дальнозорким: служителей Гиппократа не поймешь. Но я плохо вижу и на солнце, и в темноте: в темноте пугаюсь, а на рассвете теряю ориентиры. И так, закрыв выцветшие глаза, я вдруг вижу меж веками синее-синее небо, красные-красные листья, поля немыслимой красоты и веселых-веселых друзей… И я сдаюсь, откидываюсь назад, падаю, крутясь на лету, и волны и ветер подхватывают меня. И я уношусь в прошлое, в те самые счастливые пятнадцать дней.
Флора на лошади впереди меня с улыбкой оборачивается и ждет, пока напьется мой конь. Флора глядит на д’Орти, который изрекает очередную глупость. Вот она смотрит на меня и прыскает со смеху, потому что я тоже давлюсь смехом и от этого краснею как рак. Флора сердится на меня за то, что я хлестнул плеткой убежавшего коня. Флора меня прощает и склоняется ко мне, чтобы я простил ее за это. Флора кладет руку в перчатке на луку моего седла, совсем рядом с моей рукой, сильной рукой человека закона, созданной для того, чтобы владеть и повелевать. Но моя рука еще не знает, что ни владеть, ни повелевать Флорой ей не суждено. Но ей все равно еще кажется, что придет день – и она будет ласкать это тело, которое станет моим. Она уже видит, как скользит с плеча вниз до колена, она проворна и горда собой, моя рука, она желанна и долгожданна, она настолько забылась, что вот-вот выйдет из повиновения… Но глаза мои видят, что другая рука в перчатке, рука Флоры, лежит спокойно на луке седла и ее не бьет дрожь нетерпения. Неужели он и вправду был, тот день, когда Флора рассердилась, мой конь капризничал, а я сам был груб, а потом смущенно раскаивался? И было ли это в начале или в конце тех счастливых пятнадцати дней? И произошел этот случай при зарождении или при завершении моей единственной истории любви, великого романа, возвышенной страсти Николя Ломона, достигшей вершины после пятнадцати дней прогулок и пикников рядом с женщиной, которой он даже не коснулся, разве что случайно?
И тогда я прихожу в себя и возвращаюсь в настоящее, изумленный тем, что свеча еще горит, что я еще жив, а затем лежу с минуту, чтобы успокоить отчаянно бьющееся сердце и сообразить, что действительно жив, несчастен и что Флоры нет рядом. И еще одну противную, долгую минуту я утешаюсь тем, что пока еще теплый, что дышу, а жидкая розоватая кровь пока еще бьется в кончиках пальцев. И наступает еще одна короткая минута счастья. А потом вдруг меня охватывает страх смерти. Я сейчас умру… Меня сейчас выбросит в неизвестность, в вонючую землю, в гроб, дубовый или сосновый, какая разница!.. И настанет еще худшее, слепое одиночество во тьме, куда меня отправят. Тело мое достанется на съедение зверью и корням растений, а дух понесется бог весть куда, в черное звездное пространство, вопя от ужаса в непереносимом и окончательном одиночестве. Мой испуганный дух будет искать хоть кого-нибудь, хоть что-нибудь и ничего не найдет, и ничего не будет ни чувствовать, ни видеть, ни слышать, ни знать, кроме того, что он существует и что теперь он потерян навсегда и навсегда приговорен к этому безымянному ужасу…
Тогда я вскакиваю с постели, дергаю шнурок звонка и зову людей… Тех старушек, в которых превратились камеристки прошлых дней. Они вскакивают, и самая старая из них, моя домоправительница, испуганно вбегает, жалуясь на ходу. И все толпятся в дверях, старые, некрасивые, седые, совсем как я. Они глядят на меня с испугом, жалостью и облегчением. Флора… Флора… Куда же она подевалась? Может, тоже блуждает во тьме? Может, тоже высматривает меня, злосчастного беднягу Ломона? Может, я ей наконец-то стал нужен?
* * *Надо заканчивать повествование. Я решил, что остановлюсь в конце или, вернее, в начале идиллии Флоры и Жильдаса, когда они уехали в Париж, а я остался, как всегда, в дураках и наблюдал за отъездом. Вот тут я и положу перо и спрячу тетрадь, имея в виду, что спрячу насовсем. Но я не смог. Едва только я поставил точку после фразы «Наступила осень, и зима в Ангулеме будет длинной и печальной. И холодной: ведь Флора, конечно, никогда не вернется», как рука сама, вместо того чтобы вывести слово «Конец», поставить дату, подпись и спрятать тетрадь, нырнула влево и написала помимо моей воли: «Прошло два года. Поговорка гласит: «День на день не приходится». Либо я не решил остановиться, либо рука взбунтовалась… Да и к чему лгать себе?.. Все равно! Если для меня это последняя возможность себя обмануть, помучить или доставить себе удовольствие, то без этой тетради мне уже не обойтись. Если я не запишу продолжение своей истории, она меня просто убьет, ибо именно это продолжение стало для меня и отмщением, и погибелью. До сих пор я рассказывал только о счастье Флоры и о своих бедах. Не могу ничего сказать о своем счастье, потому что его просто не было, а вот о бедах Флоры могу. Ее постигли суровые испытания, и, хотя все во мне сокрушается и сострадает, бывают минуты, когда в глубине моей старческой души я испытываю что-то похожее на облегчение. И от этого застарелая гангренозная рана, которую я никогда не смогу назвать ее именем, начинает болеть меньше. Да и у кого достанет низости радоваться несчастьям любимого человека? И все ли способны возвыситься до того, чтобы разделить с другим радость любимого? Да и какая, в сущности, разница: низко или возвышенно, счастье или позор… Все уже кончилось, и кончилось плохо. И вместо того, чтобы умничать в ночной тишине, как какая-нибудь старуха, я уж лучше расскажу по порядку, быстро и точно, что произошло.
* * *Два года прошли в молчании, но это молчание то и дело нарушали сногсшибательные новости из Парижа о стремительном подъеме Жильдаса по ступеням славы. Точнее всего я могу их передать, цитируя выписки из «Журналь де деба»[8] от 3 января, 11 сентября и 10 ноября 1834 года, и от 30 того же месяца, и от 1 февраля 1835 года. Привожу их в указанной последовательности:
3 января 1834 года
Вчера публика в Лицее устроила овацию драме в стихах месье Жильдаса Коссинада «Шелковая стрела».
11 сентября 1834 года
Сборник стихов месье Жильдаса Коссинада «Аллеи меланхолии» получил сегодня утром Гран-при Французской Академии.
10 ноября 1834 года
Почитатели, среди которых, как и следовало ожидать, находилась графиня де Маржелас, устроили овацию нашему прекрасному молодому поэту, и сам его величество поздравил его во время приема.
30 ноября 1834 года
Милостью его величества месье Жильдас Коссинад получил право называться шевалье де Коссинад.
И наконец, 1 февраля 1835 года
Шевалье Жильдас де Коссинад покинул Париж и отправился на Восток, откуда, как мы надеемся, он привезет один из своих очередных шедевров. Наш славный молодой поэт остановится, несомненно, в своем имении Форшан, но местом его пребывания станет, возможно, замок Маржелас.
Я цитирую эту либеральную, но вполне респектабельную газету, поскольку она единственная, которую можно получить и без стыда распространить в Ангулеме. К тому же это единственная газета, которую я читал. Время от времени до меня, со страниц гораздо менее уважаемых, случайно доходили отголоски известий о связи Флоры и Жильдаса. Их страсть, которую столичные завистники поначалу порицали и всячески высмеивали, по мере того как разрастался успех Жильдаса и на него сыпались титулы, превратилась в почитаемую и нерушимую любовь, чья глубина обескураживала падких на драмы хроникеров и любителей слезных историй вроде легенды о Мэдоке[9].